— Что слышно, братец хватец?
— Давеча расходчик баял, караван богатый идёт, — отвечал голос, надтреснутый и властный.
— Башка плоха, но моя, оторви её — другой на базаре не купишь, — снова возвышался басок.
— Э-эх! Кузька-а! — сокрушался его сосед с властным голосом. — Боек ты на язык, боек на дела, а толку-то что из твоей храбрости?
А Кузька продолжал своё.
— Богатые и знатные всегда меж собой свои, а мы не живём — горе мыкаем…
— Э-эх! Кузька-а! Куда ни кинь, везде клин. У твоего барина-то на дворе собаки борзые, а холопы босые. Ты лапотками трясёшь, а на боженьку всё надеешься…
— Надеемся.
— Надейся, Кузька, — ехидно звучал голос, — а по мне господь-то на нас всех страшную планиду послал. Гнетёт нас налогами, сосёт нашу кровушку та планида, Кузька, — и с гневом продолжал, крепко ругнувшись. — Работаем день и ночь, Кузька, а всё на их, на боженьку и барина. Они же последний кусок отнимают. Ложимся со слезами и встаём глаза от них протираем. А они — боженька и барин — бесчувственные. Одно знают: палки и плети. Сулятся спину мягче брюха сделать. Кумекай, теперь, Кузька…
Кто-то затянул песню, полную угроз.
Певца грубо прервали:
— Без песен рот тесен…
Радищев почувствовал, насколько прав он был, когда в своём «Путешествии» говорил дворянину — бойся мужика, идущего в кабак, в нём всё накалено до предела. Достаточно искры, и взрыв народного возмездия уничтожит в пламени огня усадьбы, вскинет на шею петлю и вздёрнет ненавистного помещика на ворота. Приступ гнева охватил Радищева, но он старался умерить своё неровное дыхание, приостановить гулкие удары сердца.
Александр Николаевич возвратился на барку задумчивый и подавленный. Он не спал до утренней зари не потому, что боялся, как другие, появления воров, а оттого, что всю ночь размышлял над превратностями горемычной судьбы русского народа.
Не здесь ли на Каме и Волге, чаще всего поднимались народные бунты, от маленькой искры гнева вспыхивали восстания, потрясавшие своей силой спокойствие самодержавия?
Барка отвалила на восходе солнца, но, проплыв немного, стала на якорь близ высокого берега из плитняка, недалеко от села Амары.
Идти вперёд было трудно и опасно ввиду разыгравшейся внезапно непогоды: встречный ветер нагнал волны, Кама словно разъярилась и вся вздыбилась.
Сплавщики вышли на берег и скучились на площадке, где некогда был разбойничий стан. В яме сохранился выложенный из плитняка очаг со следами копоти, залоснившейся от времени.
Невольно разговор возник о тех, теперь уже давних днях крестьянского восстания, повторение которых было так же неизбежно в России, как смена дня и ночи.
Надрывно свистел ветер в береговых скалах, неистово шумела Кама, а на площадке бывшего разбойничьего стана с давно остывшим очагом, в затишье Никита Афанасьев рассказывал повесть о разбойнике Иване Фадееве, мучившем дворян и помещиков за то, что они бесчеловечно истязали своих крестьян. Караванный сидел на камне и неторопливо вёл рассказ. Изредка он высекал кресалом искру из кремня, окуривал всех приятным дымком, затем степенно, не спеша, закладывал тлеющий трут в трубку, придавливал его пожелтевшим пальцем и с наслаждением глубоко затягивался, выпуская изо рта густые клубы.
Слушали Афанасьева внимательно, затаив дыхание. Да и как было не слушать его! Караванный говорил о разбойнике Фадееве, заступившемся за воспитанницу барина, который начинал притеснять девицу-красавицу с белым лицом, будто умытым утренней росой. Разбойник вызволял из беды солдатскую вдову, обогревал круглого сироту, помогал встать на ноги бедному мужику. Не разбойником рисовался Иван Фадеев воображению слушателей, а добрым другом несчастных.
Унтер-офицер сидел в сторонке ото всех и ленивым взглядом наблюдал за людьми, собравшимися вокруг караванного. Он походил в эту минуту на сытого ястреба, которого тянуло ко сну после еды. Возле унтер-офицера стояла его жена, одетая в кубовый сарафан, в ярком платке, наброшенном на голову. Она с интересом вслушивалась в то, что рассказывал караванный, и не отрывала от него глаз.
Катюша, Дуняша и Павлик гуляли с маленькими поодаль от всех. Радищев, посматривая за детьми, слушал простое по содержанию, но покоряющее жизненной правдой повествование. Он многое подмечал со свойственной ему наблюдательностью. От него не ускользнули томительные и тайно завистливые взгляды жены унтер-офицера на Никиту и особая теплота и звонкость голоса Афанасьева, будто предназначенные для этой красивой женщины, искавшей себе совсем иного по складу и характеру человека, чем её муж. Он думал о том, как странно иногда складывается жизнь людей, брак которых освящён церковью.
А Никита Афанасьев повествовал, что однажды Иван Фадеев, приехав помочь мужику, был подкараулен, но сумел уйти от стражников, дав большие деньга мужику за то, что тот поджёг свой дом, а в поднявшейся суматохе Фадееву удалось бежать от преследователей.
— Заковать того мужика в кандалы надо бы и закатать в Сибирь, — нарушив молчание, сказал унтер-офицер.
— Но-но-о! — пригрозил Никита Афанасьев. — Кандалами и Сибирью не стращай, цепная собака, народ-то ноне не пужливый: кандалы рвёт и бежит, а своё на уме держит… Правильно говорю, ребятушки?
— Знамо! — отозвалось несколько голосов.
— На всех кандалов не хватит, железа мало, — вставил с явной издевкой лоцман Рябой.
— Вникай, унтер! — произнёс караванный и махнул рукой. — Что с ним разговаривать-то, у таких в жилах — рыбья кровь; заместо сердца — чурбан деревянный, — и сплюнул со злобой.
Радищев заметил, как вспыхнуло лицо жены равнодушно сидевшего унтер-офицера. И выражение лица женщины показывало, что она не разделяла мнения мужа, а, наоборот, осталась довольна караванным, справедливо отчитавшим унтер-офицера.
— Правду-то, правду-то где найти, а? — вдруг спросил бородатый Савелий, понявший по-своему повесть об Иване Фадееве.
— Каждый человек завсегда правду может найти, ежели искать её будет, — не сразу ответил караванный.
В разговор вступил лоцман Рябой. Он шевельнул сросшимися бровями и блеснул серыми глазами.
— На всех правды не хватит, — сказал он. — Думай о себе боле, говаривал мне дед бурлак. Он тоже правды добивался, но, кроме рваных ноздрей и клейма на лбу, ничего не нашёл. На земле правда махонькими дольками затеряна. Проще клад сыскать, нежели её найти.
— Врёшь, Рябой! — сердито прервал его караванный, — не то болтаешь. Правды для всех на свете хватит, — он скосил прищуренный глаз на унтер-офицера, потом перевёл свой взгляд на его жену и громче произнёс, — найти её надо, трудно, но надо! Есть, Рябой, люди, зоркий глаз которых помогает искать народу правду…
— В ночи и зоркий глаз — слепой, — не сдавался Рябой.
— И ночью зоркий — указка нам всем, — продолжал Никита Афанасьев, — ежели знает, в которую сторону идти надо. Ты в лоцманах ходишь, — назидательно подчеркнул караванный, — доведись тебе ночью плыть, дорогу найдёшь по звёздам. Звёзды путь тебе укажут, а коли большая из них скроется, рядом малые появятся, — по ним примечай. Так ночью, а к утру — солнышко твою дорогу осветит…
Радищев был до глубины души потрясён правдивостью и мудростью слов этого сильного мужика, хотел сказать ему об этом и вот так же правдиво поведать о своих думах, но Афанасьев встал и вышел из тесного кружка сплавщиков, сидевших возле очага. Он высек кресалом огонь, задымивший трут прижал пожелтевшим пальцем и опять крепко затянулся.
Задумчивое лицо, широкоплечая фигура Афанасьева были красивы, даже величественны, и Александр Николаевич залюбовался им. Никита игривым взглядом окинул жену унтер-офицера, шаловливо подмигнул ей и направился к барке.