Иногда дорога пролегала деревенской улицей с чёрными покосившимися избами под лохматыми соломенными крышами, с полуразрушенными заборами, над которыми торчали скворешницы на длинных тоже почерневших жердях.
С Мурома настроение Радищева несколько поднялось. Сюда приехал получивший отпуск повидаться со старшим братом Моисей Николаевич. Он служил в Архангельской портовой таможне.
Братья при встрече крепко обнялись. Оба прослезились и чуть всхлипнули.
— Слава богу, добрался, — сказал Моисей Николаевич, вытирая ладонью слёзы. — Чего только не передумали о тебе? Как ты постарел и поседел, брат…
— Измучился до крайности, Моисей.
— Родитель посылал людей в Казань, но они не дождались тебя, вернулись.
— Знаю. Заезжал туда из Лаишева.
Моисей Николаевич, растроганный встречей, всё стоял перед братом, забыв об окружающем, а потом, спохватившись, сказал:
— А племяшки-то мои…
Он расцеловал всех их, начиная с Катюши и кончая грудным Афонюшкой, которого подержал на руках.
И снова крупные слёзы невольно скатились по его чисто выбритым щекам. Братья лишь молча переглянулись, они прекрасно понимали друг друга. Взгляды их говорили, сколь несчастны осиротевшие дети, сколь тяжела участь их отца, столь много пережившего.
В добрых глазах Моисея Николаевича Радищев не уловил ни осуждения, ни укора, а лишь глубокое сочувствие. Он был за это искренне благодарен брату.
Дорога продолжалась. Братья сели в одну повозку. Им хотелось как можно больше узнать о жизни друг друга, рассказать о новостях, но, как бывает всегда при встречах после длительной разлуки, вопросов было так много, что, не успев ответить на один, тот или другой уже хотел расспрашивать о чём-нибудь ином, неожиданно всплывшем при разговоре.
— Как матушка, отец?
— Нетерпеливо ждут тебя, а здоровье всё попрежнему…
— Заехать-то без разрешения нельзя, — с огорчением говорил Александр Николаевич.
— Уведомлен уже…
Они оба тяжело вздохнули, помолчали.
— Как жить-то думаешь, Александр?
— Ещё не знаю.
— Граф Александр Романович ждёт тебя…
— Заеду, непременно заеду к нему. Предуведомлением запрещено посетить саратовское имение, об Андреевском ничего не сказано, — и горько усмехнулся. — Не знаю, как дотяну до конца. Так надоели все запрещения, что и сказать тебе не могу. Дантов ад, бесконечные пытки души…
— Крепись, Александр, самые тяжкие испытания уже позади.
— Так-то оно так, но тяжело и больно…
Незаметно, в разговорах, добрались до Владимира. Взорам путников открылась пойма Вязьмы, а на горе величественный древний город с царственными соборами — Успенским и Дмитриевским, казённой палатой, белевшими в зелёной гуще лесов.
Вокруг Андреевского лежали затерянные в смешанном лесу графские деревеньки — Пески, Степаньково, Филино, Неугодово. Из Ларионовой, кривая улочка которой затенена старыми бархатистыми вётлами, дорога, усыпанная гусиным пухом и перьями, вела в господскую усадьбу через небольшую речку Пекшу, живописно утопающую в тальниковой заросли.
С горбатого моста, высоко вскинувшегося над Пекшей, в тихой воде её, как в зеркале, отражалось голубое небо с пёстрыми облаками, ракитник, склонивший свои ветви к воде. Повозки прогромыхали по мосту, чуть взбежали на взлобье, и за полями благоухающей в цветении гречихи стала видна графская усадьба, обнесённая кирпичным забором с железными решётками сверху. За ним в зелени лип гордо поднялся золочёный купол церкви, горевший на фоне небесной синевы под лучами полуденного солнца.
Как только повозки миновали каретник, вся дворня забегала и засуетилась.
— Приехали, приехали! — слышались отовсюду голоса, и Радищев понял, что здесь нетерпеливо ждали его появления.
С учащённым биением сердца Александр Николаевич вылез из повозки и быстрым шагом направился навстречу графу Воронцову, появившемуся на парадном крыльце дворца в изящном камзоле, белых панталонах, чулках до колена и в лаковых туфлях с большими бронзовыми пряжками.
Александр Романович был по-домашнему без парика. Он с почтением протянул руки подошедшему Радищеву, затем дружески обхватил его и крепко прижал. Глаза обоих стали влажными.
Услышав от Радищева, что он намерен сегодня же продолжать путь, Воронцов не то что удивился, а скорее обиделся.
— Не отпущу! Как можно спешить с отъездом после столь продолжительной разлуки?
— Заезд мой в Андреевское — негласный, Александр Романович. Я слишком дорожу вашим честным именем, чтобы причинить неприятности.
— Глупости! Я понимаю, нет хуже положения человека поднадзорного, — с досадой произнёс Воронцов. — Всюду аргусов глаз стражи преследует и настораживает…
— Низко поступать со мной — их право, — с горечью сказал Александр Николаевич.
— Но всё же, мой друг, я готов взять долю неприятностей на себя, ежели сей шаг не осложнит твоего положения, хотя и знаю, что досада и злоключение из-за минуты делают неприятным весь год…
В глазах Воронцова была доброта, а в голосе звучала готовность принять на себя всю вину за невольную задержку Радищева в Андреевском.
— А пока словами сыт не будешь. Освежитесь после дороги и прошу к столу, — обратился Александр Романович к братьям и, улыбнувшись, скрылся за застеклённой дверью…
Дуняша с Катюшей и со всеми маленькими были обласканы прислугой Воронцова — помыты, переодеты, накормлены и теперь прогуливались и играли в парке.
В столовой, где кроме Радищевых и Александра Романовича, никого не было, текла дружеская и откровенная беседа.
Воронцов был приветлив и оживлён. Он чувствовал себя хорошо, непринуждённо, был весел и разговорчив. Внешний налёт английской холодности, знакомый Александру Николаевичу по встречам с графом до сибирской ссылки, словно исчез. Александр Романович, коренастый и круглоплечий, казался слишком подвижным для своего возраста. В его голосе и манере держаться чувствовалась простота русской натуры. Умные глаза графа светились неподдельным теплом: Воронцов с приездом Радищева был настроен задушевно и искренне.
— Сказывай, как жил, как жить думаешь?
Александр Николаевич рассказал о сибирском житье-бытье, о встречах с людьми, о смерти Рубановской, а когда надо было говорить о том, как же он будет жить в Немцово, Радищев лишь пожал плечами.
— Право я ещё не знаю, Александр Романович.
— А знать надобно.
— В деянии — жизнь моя, а беды мои — в страданиях за народ.
— Нет беды за правду страдать, — сказал Воронцов, — переносить неприятности лишь в тяжесть.
— Поведайте о себе, Александр Романович.
— Как знаешь, в 94 году ушёл в отставку, — сказал граф. — Жизнь столицы и все пороки двора так надоели, мой друг, что, не переселись в деревню, я бы скоро впал в гипохондрию. Почувствовал: для меня наступило время удалиться, дабы соблюсти правила честности и совести, и я предпочёл выехать в Андреевское. Суетность всего столь наскучила, что я оставил службу и, должен сказать, нашёл здесь выгодное для себя убежище со стороны морального удовольствия. Дела было много, лени не поддавался — строил большой дом, деятельно занимался хозяйством. Первые годы уединения скрашивал мне друг мой Лафермьер, — голос Воронцова заметно дрогнул, чёрные ресницы задрожали. — Год назад я утратил отраду моей души, лишился сердечного товарища…
Боль утраты, связанная со смертью Лафермьера — француза, пострадавшего в своё время за приверженность, оказанную им императрице Марии Фёдоровне в горькие дни её великокняжества, была ещё свежа. Братья чувствовали это, видя, как граф старается заглушить воспоминания о Лафермьере. О необычайной дружбе с ним Воронцова они знали давно. Опальный француз нашёл в доме графа убежище. Александр Романович высоко оценил в Лафермьере редкие способности и достоинства человека учёного и культурного, а тот в свою очередь, искренне благодарный Воронцову, привязался к нему, оказался полезным ценными советами по созданию и содержанию редкостной оранжереи, составлявшей гордость графа.