«Емельян Пугачев» — это книга о двух мирах, и притом показанных в период страшного, беспощадного и кровавого столкновения.

Книга наполнена огромным количеством событий — международного, государственного, военного и частного порядка, огромным числом действующих лиц.

Кто только не проходит перед нашим взором, начиная от Фридриха II, Петра III, Екатерины II с ее вельможами и полководцами, от самого Пугачева с его ближайшими соратниками, кончая каким-нибудь купчишкой-«прохиндеем», ухитрившимся востребовать с Пугачева старую задолженность Петра III за поставлявшиеся к его двору продукты!..

Остановимся лишь на некоторых главах, в которых автор пользовался уже другими речевыми средствами.

Известно, что с восстанием крестьян под предводительством Пугачева совпала эпидемия чумы в Москве, опустошившая город и вызвавшая мятеж «простого народа» против царских чиновников, покинувших в этот тяжелый час город и трусливо укрывшихся в своих усадьбах. Так поступил, например, фельдмаршал Салтыков, тот самый, что возглавлял некогда русскую армию, в которой довелось служить и Пугачеву. Вот как автор рисует облик этого екатерининского вельможи:

«Уведомленный о беспорядках, фельдмаршал Салтыков 17 сентября утром въехал на шестерке каурых в первопрестольную столицу. Увешанный ладанками с камфарой и то и дело опрыскивая себя противочумными снадобьями, маленький, седенький, простенький, он сидел в обширной закрытой карете, как в большом сундуке суслик, и брюзгливо бормотал себе под нос проклятия подлым взбунтовавшимся людишкам. За спиной кучера и позади кареты — две жаровни с пылающими углями и раскаленными камнями; два казачка бросали в жаровню благовонный порошок и плескали уксус „четырех разбойников“. От мчавшейся кареты с форейтором на передней лошади валил дым и пар. За экипажем, поддергивая порточки, бежали босоногие мальчуганы, кричали:

— Глянь, глянь, пожар!.. Барина опаливают в карете!»

Императрица была испугана и разгневана. Манеры Екатерины, ее речь, язвительность, которой она пыталась прикрыть свое негодование, употребление русских слов вперемежку с французскими — все это изображено с такой достоверностью, словно бы само приближенное к ее «особе» лицо, вроде личного ее секретаря Храповицкого, сообщает нам все это.

«Читая в Царском Селе это письмо, Екатерина разгневалась.

— Старый хрыч, — наморщив нос, сказала она и стала золотым карандашиком подчеркивать некоторые, возмутившие ее, строки.

„Я запер свои ворота, сижу один, опасаясь и себе несчастья“, — подчеркнула дважды и, кинув карандашик, воскликнула:

— И это кунерсдорфский победитель! На войне побеждал, на эпидемии в дрейф лег. Как твое мнение, Григорий Григорьевич?»

Она обращается к своему фавориту Григорию Орлову, фавориту, уже миновавшему свой зенит: Григорий Потемкин, «Гришифишинька», сменил Григория Орлова. Поэтому-то вступающий во время этой беседы в интимную комнату, в знаменитую «табакерку» императрицы, Никита Панин уже не столь подобострастно, как прежде, здоровается с бывшим, хотя и не удаленным еще фаворитом. «Она умолкла, понурившись, и в эту минуту с порога:

— Граф Никита Иваныч Панин! — гортанным голосом прокричал курчавый негр в красном, обшитом золотыми галунами кафтане со срезанными полами.

Располневший, приятно улыбающийся темноглазый граф Панин, которому даровано право являться к царице без доклада, неспешно приблизился к ней, поцеловал протянутую руку, затем жеманно и не так, как раньше, — без тени вынужденною подобострастия, — раскланялся с Орловым.

— Садитесь, Никита Иванович, — указала Екатерина на место возле себя и, взяв холеной рукой с оттопыренным мизинчиком пуховку, попудрила слегка вспотевший лоб.

— Вы как раз кстати… Прочтите, пожалуй, что пишет этот московский старый хрыч…

Мы с благочестивым фельдмаршалом нашим довели Москву до того, что там мрет по тысяче наших подданных в сутки. Наш милый дедушка полагает все новое пустым и бесполезным… Какая рутина!.. Как это глупо…»

Тут императрица, хотя и усердно «натаскивавшая» себя в русской речи, не находит (из-за сильного волнения, должно быть) подходящей русской пословицы или поговорки и пользуется французским выражением.

Резкими скупыми мазками Вячеслав Шишков рисует нравы царицы и ее окружение. Одним из многочисленных образцов является, например, сцена, где архиепископ Амвросий посещает знаменитого архитектора Баженова. Только одно перечисление предметов дает читателю возможность увидеть, ощутить всю бездну различия между придворным бытом и, к примеру сказать, избою, «подпертой слегами».

«Архиепископ Амвросий сидел в рабочем кабинете Баженова. С потолка спускалась елизаветинских времен в наборных хрустальных бляхах люстра с восковыми розовыми свечами. Вдоль стен резные, по рисункам хозяина, дубовые шкафы, шифоньерки, бюро. На стенах, обитых голубоватым штофом, два портрета кисти Антропова, несколько миниатюр Ротари и датского живописца Эрихсена. Дорогие ковры — дар графа Салтыкова. Письменный стол завален „Московскими ведомостями“, брошюрами, книгами на русском и иноземном языках. Тут и старинный роман Гриммельсгаузена „Симплициссимус“, и устав Вольного экономического общества. Рулоны чертежей, кроки, эскизы, готовальни, заграничные краски в тюбиках…»

«Внутренние дела России не сулили ничего хорошего. То здесь, то там волновались пашенные крестьяне. В вотчинах Татищева и Хлопова в Тверском и Клинском уездах мужики срыли и разбросали помещичьи дома, житницы с хлебом, и оброчные деньги разграбили, а помещиков выбили вон, сказав им, чтобы больше сюда не ездили; приказчиков и дворовых людей хотели убить, но смиловались — однако из вотчины выгнали вон».

Здесь хоть каждое слово подчеркивай: «срыли и разбросали», а не «разрушили» или как-нибудь иначе, помещичьи дома. Разве не чувствуется в этих словах властная воля истинных хозяев земли? И не амбары, а «житницы», и, наконец, это выразительное и архаичное, нередко в челобитных встречавшееся: «выбили вон», то есть вышвырнули с побоями, прогнали…

Приведенные ниже выдержки из писем Вячеслава Шишкова свидетельствуют о том, в каких условиях и как работал автор над «Емельяном Пугачевым».

«Живучи в Сухуми, думал: вот отдохну, наброшусь на работу, на Пугачева, — пишет Шишков 19 января 1936 года Новодворскому. — Ан не тут-то было. До сих пор пальцем не прикоснулся к любимой работе, начались бесконечные заседания (я председатель ревиз. комиссии, которая работает с июня м-ца), выступления и другие дела, то пишу предисловие к книге начинающего (будут издавать в Свердловске), то получаю трех подшефных мне молодых писателей, то читаю рукописи. А еще предстоит ряд заседаний по написанию книг „Социалистический Ленинград“, „Две пятилетки“, „История Эпрона“, да заседания, то туда-сюда, а ведь придется и статьи давать. Так что бедный мой Е. И. Пугачев пока что тихо спит в могиле и, может быть, радуется, что какой-то бумагомарака не тревожит его расхрястнутые топором палача кости. Между прочим, за „топором палача кости“ — Вас бы я выругал (подряд три существительных). А вот сам пишу. Эхе-хе, учить легко…»

Через 11 месяцев после письма Новодворскому в послании к брату Алексею Яковлевичу Шишков сообщает: «А теперь приступаю к Емельяну Ивановичу Пугачеву. Подчитываю (многое забыл), подумываю. Царский период (листов 6–7) у меня закончен от смерти Елизаветы до убиения Петра III. Показан Пугачев молодым 18-летним казаком на Прусской войне (Семилетняя война). Теперь думаю изобразить моровую язву в Москве и бунт (1770–1771 гг.), а затем странствия Пугачева и при каких обстоятельствах он объявляет себя Петром III. Возможно, что 1-я часть романа будет закончена набело, для печати, в конце 37-го года (и написана будет начерно 2-я часть). А в тридцать восьмом году, возможно, выйдет весь роман, листов около 40 („Угрюм-река“ 55). Впрочем, о 38-м годе загадывать трудно — старость пришла, того и гляди глаза закроешь».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: