И тогда я поняла, что мой отец, желая мне счастья, беспокоился о том, что я буду делать после его смерти. Как я буду жить. Он хотел быть уверен, что обо мне кто-то позаботится, ведь, как оказалось, я так и не научилась заботиться о себе.

Меня охватила тихая паника. Не снимая куртки, я забралась на кровать и начала убаюкивать Синнабар. И даже когда ей стало слишком жарко под покрывалом и она завертелась, пытаясь высвободиться, я крепко прижалась к ней, словно эта кошка была спасательным тросом, брошенным с берега, а меня в маленькой лодке уносило течение.

Четыре дня спустя мистер Барлоу зашел за мной, чтобы отвезти в больницу.

Он тихо стоял с кепкой в руках.

— Сидония! — позвал он, и я подпрыгнула, внезапно оторванная от своих мыслей.

— Ой! Да, простите. Когда мне нужно быть в больнице?

Он пожал плечами.

— Нора не сказала. Она сказала лишь, что ты не явилась на прием и тебе нужно сходить. Я могу отвезти тебя сегодня.

Я опустила Синнабар на пол (ей было уже тринадцать лет, и она стала тяжелой) и сняла куртку с вешалки у двери. Пока мы шли под весенним солнцем, я сунула руки в карманы и нащупала что-то в левом. Какая-то маленькая баночка и сложенный листок бумаги. После аварии я несколько раз надевала куртку — на похороны, в церковь, в офис к адвокату, когда сидела на крыльце и когда ходила в магазин, — но так и не обнаружила всего этого раньше. Неужели я нащупывала их, даже не утруждаясь вытащить и посмотреть, или я просто не засовывала руки в карманы?

В баночке была мазь, которую мне дал доктор в день смерти отца, а на листке было написано, что ее нужно накладывать три раза в день. Если ее не хватит, то можно выписать еще. Также была указана дата следующего приема у врача. Я поняла, что это было две недели назад. Сверху листа — это был фирменный бланк — было написано «Доктор Дювергер».

Мы ехали молча, и когда я вышла, мистер Барлоу коснулся моей руки.

— Я подожду тебя, — сказал он.

Я кивнула и поднялась по ступенькам к входной двери больницы. Но перед дверью я остановилась, вспомнив ночь, когда умер отец, и следующее утро, когда мы выехали на грузовике мистера Барлоу при слабом утреннем свете. Меня начало тошнить. Я не могла снова войти в эту дверь; я повернула назад и начала спускаться по ступенькам. Мистер Барлоу как раз парковал свой грузовик. Его затылок я видела через окно кузова.

Я не могла позволить себе показать ему свою слабость, не могла попросить его отвезти меня домой, признаться, что я побоялась войти в больницу.

Я сделала глубокий вдох, повернулась и вошла в дверь. Живот скрутило, и я стала искать женский туалет, но безуспешно. Я назвала свое имя в регистратуре, и меня провели в небольшой кабинет, а уже через пару минут туда вошел доктор. Доктор Дювергер. Я вспомнила его румяные щеки. У него были очень темные волосы и глаза. Как и у меня.

— Добрый день, мисс О'Шиа, — сказал он, слегка улыбнувшись и изучающе глядя на меня. Но в следующую секунду улыбка сошла с его лица и между бровей появилась складка.

— Я позвонил вашему другу — по номеру, что вы дать мне, чтобы отвозить вас домой, — потому что я просмотрел записи моих пациентов и увидел, что вы не приходить, чтобы снять швы, — сказал он.

Он стоял надо мной, и я смотрела на него снизу вверх. Я все еще пыталась унять перемещающуюся боль в животе.

— Вам нужно было прийти в назначенное время. Мисс О'Шиа, разве вы не видели, что случилось?

— Случилось? — повторила я безучастно. — Что вы имеете в виду?

— Швы заросли, и рана, она стала... — Он что-то тихо сказал по-французски, его голос был таким низким, что я не смогла расслышать. Затем он сказал на английском: — Келоид. Рубец стал келоидным.

Я пожала плечами.

— А что это?

— Ткани — они срастаться слишком быстро. Вот, взгляните, — произнес он, беря со стола круглое зеркало. Он держал его так, чтобы я могла видеть свое лицо, а сам провел пальцем вверх и вниз по красному шраму. — Это образование волокнистых тканей, рубец. Ваши ткани были слишком активными и срослись очень быстро. Слишком быстро. А мы могли остановить это. Разве вы не чувствовали зуд, подергивание?

Я покачала головой.

— Это не имеет значения.

Он внимательно посмотрел на меня, и в выражении его лица было что-то такое, от чего мне неожиданно стало стыдно. Я приложила руку к щеке. Она была горячей.

— Мой отец... похороны... и все такое. Я... я забыла. Или... я не знаю, — наконец заключила я, не желая рассказывать о своем переменчивом настроении в эти недели после смерти отца.

Выражение лица доктора смягчилось, и он сел на стул напротив меня.

— Я понимаю. Это тяжелый период. Я сам потерял родителей, — сказал он, и от этих слов, произнесенных мужчиной, которого я, по сути, не знала, у меня в глазах вдруг запекло.

Я не могла заплакать на похоронах и потом, когда в наш дом заходили соседи и старые друзья отца, когда женщины обнимали меня, а мужчины пожимали руку или похлопывали по плечу.

Я держалась последние три недели. Я держалась, когда мыла «Модел Ти» и полировала эмблемы для капота, когда утюжила папины рубашки или опускала его щетку в крем для бритья и вдыхала запах пены, когда сжимала его трубку между своих губ и вкушала легкую горечь табака, когда, лежа на его кровати, увидела одну седую волосинку на подушке. Я держалась, говоря себе, что не имею права плакать в наказание за свое упрямство, за свою фатальную ошибку.

Какой же силой обладал этот мужчина, заставивший меня так неожиданно расчувствоваться? Мне захотелось склонить голову ему на грудь и зарыдать. Мне захотелось, чтобы он обнял меня. Я сглотнула и закрыла глаза, радуясь, что они остались сухими.

— С вами все в порядке, мисс О'Шиа? — спросил он. — Я понимаю... Наверное, мне следовало назначить вам на другое время. И тем не менее это был достаточно долгий период для вашего лица. Дайте-ка мне взглянуть еще раз.

Я откинула голову, а он снова наклонился ближе ко мне и нежно провел пальцами по моей щеке. Я почувствовала запах дезинфицирующего средства, а также очень слабый запах табака. И снова вспомнила об отце. Пальцы доктора были твердыми и все же нежными.

— Вы француз, — сказала я и сразу же почувствовала себя неловко. Я понятия не имела, почему озвучила это очевидное наблюдение.

Он снова сел на стул, надел очки и заглянул в мою карточку.

Oui, — сказал он, читая что-то.

— Моя мама была француженкой. Но родом она не из Франции. Из Канады.

Je sais[24], — пробормотал он, продолжая чтение.

— Вы знаете? — удивленно спросила я.

Он положил карточку на стол и снял очки. На этот раз он улыбнулся той же легкой неуверенной улыбкой.

— Не о вашей матери. Я слышал, как вы молились на французском языке этой страны. И пели. Я слышал французскую песню.

— Пела? — спросила я, удивляясь еще больше.

«Dodo, l'enfant, do». В ту ночь... когда умер ваш отец. Когда я вошел в палату, то услышал, как вы поете это... как вы называете песни для детей перед сном?

— Колыбельная, — сказала я.

— Да, моя мама тоже пела мне эту колыбельную. Это традиция, — сказал он, улыбнувшись тепло и искренне. Через секунду улыбка исчезла. — Мисс О'Шиа, вы хотите, чтобы ваше лицо стало лучше? — Он достал маленькое ручное зеркало и протянул мне.

Я взяла его и посмотрела на себя. Шрам воспалился, покраснел и покрылся бугорками. Он тянулся от скулы до нижней челюсти. Я поразилась его безобразности. Почему я не рассматривала его раньше? Разумеется, я смотрела на себя в зеркало, когда осторожно умывала лицо, избегая прикасаться к болезненной ране, или когда расчесывала волосы и собирала их в привычный хвост на затылке.

Доктор Дювергер снова слегка прикоснулся к шраму подушечкой указательного пальца, но я ничего не почувствовала.

— Если я проведу совсем маленькую операцию, то смогу подкорректировать его. Будут новые швы, но они оставят менее заметный шрам. Более тонкий и плоский. Вы хотите этого?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: