Доктор улыбнулся, и я попыталась улыбнуться в ответ, но онемение мышц начало проходить и щека стала ныть.
Десять дней спустя я была в больнице, снова надев свое лучшее платье, снова спрашивая себя, почему веду себя как глупая школьница. Мистер Барлоу настоял на том, чтобы отвезти меня.
— Вы поезжайте домой, — сказала я ему, когда он высадил меня. — Я после всего хочу пройтись. Такой прекрасный день!
— Ты уверена? Это долгий путь, — сказал он.
— Да, — сказала я и помахала ему рукой, когда он отъезжал.
Ожидая доктора Дювергера, я вытащила карандаш и небольшой блокнот для эскизов, которые всегда носила в своей сумочке, и продолжила работать над изображением бабочки Карнер Блю. Такие обитали в Пайн Буш и считались исчезающим видом, так что их было сложно найти. И все же мне удалось мельком увидеть одну из них прошлым летом; это была потрясающе красивая маленькая бабочка с крошечными крыльями.
Это был самец, потому что верхняя сторона его крыльев была лазурно-голубой. Я знала, что крылья самки темнее и с сероватым оттенком. Их жизни зависели от дикого люпина, также синего, с цветками как у гороха. Я поставила перед собой цель нарисовать Карнер Блю сидящей на диком люпине; бабочка и цветок имели разные и очень насыщенные оттенки синего, и у меня не получалось передать их правильно. Когда вошел доктор Дювергер, я положила блокнот и карандаш на стул возле себя.
— А сейчас, мисс О'Шиа, — сказал он, — посмотрим на результат.
Я кивнула, облизнув губы.
— Не волнуйтесь. Мне кажется, вы будете довольны.
Он осторожно снял марлевую повязку и наклонился ко мне, чтобы заняться швами. Я не знала, куда мне смотреть, ведь его лицо было совсем близко. Он надел очки, и я увидела в них свое отражение. Один раз он перевел взгляд с моей щеки на мои глаза, и я сразу же опустила их, смущенная тем, что он может подумать, будто я рассматривала его. Хотя куда еще можно смотреть, когда наши лица оказались так близко? На этот раз я не ощутила ни запаха дезинфицирующего средства, ни аромата табака, а только лишь слабый свежий запах его накрахмаленной рубашки с тугим воротником.
Внезапно я осознала, что он может быть женат, и попыталась посмотреть на его левую руку. Когда доктор Дювергер снимал швы, были слышны короткие резкие звуки и я ощущала легкое болезненное подергивание, заставляющее меня периодически вздрагивать. Всякий раз, когда я делала это, он неосознанно бормотал «pardon». Сняв последний шов, он снова сел и начал изучать мое лицо, взявшись пальцами за мой подбородок и поворачивая его то в одну, то в другую сторону. Его пальцы были сухими и теплыми. Теперь я могла увидеть, что он не носит обручального кольца. Какое мне было дело до этого?
— Oui. C'est bon[37] , — кивнув, сказал он, и я заметила, что он непроизвольно заговорил по-французски.
— Все хорошо? — переспросила я.
— Да, — ответил он и снова кивнул, глядя мне в глаза. — Все прошло успешно, мисс О'Шиа. Хороший успех. Он заживет со временем, уже через год станет совсем маленьким. И вы сможете маскировать его... — он заколебался, — пудрой или что там женщины накладывают на лицо. Посмотрите, — он протянул мне круглое зеркало.
— Спасибо вам большое, — сказала я, мельком взглянув на себя и возвратив зеркало доктору. — За операцию. И за... за то, что предложили ее. Вы были правы.
— Я рад, что вы согласились на нее, — сказал он, поднимаясь.
Я тоже встала, и мы посмотрели друг на друга. Он пристально смотрел на меня, не только на мою щеку, и его взгляд был глубоким. Это был всего лишь миг, но он был каким-то неловким, так что у меня вдруг свело желудок. Но это не был какой-то болезненный спазм, который я ожидала почувствовать, придя в больницу. Это было что-то совсем другое.
— Ну... — произнесла я, чтобы заполнить тишину, от которой нам обоим было неловко и тревожно.
Доктор Дювергер одновременно со мной произнес «Eh bien»[38] с той же интонацией. Мы оба улыбнулись, и затем доктор Дювергер сказал:
— Итак, хорошего дня, мадемуазель. Звоните, пожалуйста, если у вас возникнут вопросы, но мне кажется, что теперь все будет хорошо. — И почти сразу же повторил: — Но, пожалуйста, если у вас появятся вопросы... или станет больно... вы же позвоните, oui?
— Oui, — согласилась я.
Выйдя из больницы, я пошла домой пешком, радуясь теплому утреннему солнышку и размышляя о впечатлении, произведенном на меня доктором. Я пыталась объяснить свои ощущения, когда стояла так близко от него в шумной больнице. Я не испытывала подобных чувств с... Я остановилась. Испытывала ли я когда-нибудь подобные чувства? В юности я иногда думала о Люке МакКаллистере. Но я тогда была молоденькой и глупенькой девчушкой, а не женщиной, живущей тихой настоящей жизнью, в которой не было места причудливым грезам.
Я все это придумала. Доктор Дювергер смотрел на меня ни на секунду дольше, чем это было необходимо, и не испытывал такого странного чувства неловкости, как я.
Я все выдумала.
На следующий день я открыла дверь, чтобы выпустить Синнабар, и увидела автомобиль, медленно подъезжающий к моему дому. Он остановился, и оттуда вышел доктор Дювергер.
Это было так неожиданно, что у меня не было времени осознать, что я почувствовала. Пока он шел по направлению к дому, я заметила в его руках мой блокнот для эскизов.
— Вы оставили это, — заговорил он, подойдя к крыльцу. — Я посмотрел ваш адрес в карточке и сообразил, что буду неподалеку — мне надо было навестить своего пациента, — поэтому подумал, что могу вернуть это вам. — Он протянул мне блокнот.
— Спасибо вам огромное, — сказала я, беря блокнот. — Да, я искала его этим утром. И не могла вспомнить, где же оставила его... Там есть особый рисунок, над которым я трудилась, но не могла добиться желаемого результата и... — Я говорила слишком быстро, сбивчиво. — Что ж, спасибо вам, — повторила я. — Это было более чем любезно с вашей стороны — завернуть сюда, чтобы возвратить мне блокнот.
— Я посмотрел ваши работы, — признался он, неожиданно опустив глаза. Синнабар вилась вокруг его ног. Потом он снова посмотрел на меня. — Они хорошие. Работы.
— Спасибо. Но это просто наброски, — сказала я, смущенная и в то же время польщенная мыслью, что он пролистал блокнот.
— Но вам это нравится... — Он замолчал. — Мой английский... — с досадой произнес он и облизнул губы. — Рисовать. Та... та... талант рисовать очевиден.
— Спасибо, — сказала я, понимая всю нелепость повторения слова «спасибо» снова и снова.
Мой мозг напрягся, подыскивая другие слова. Если бы он говорил о моем лице, я бы чувствовала себя более непринужденно. Но он говорил о другом, и я все больше и больше волновалась и, смущаясь, теребила корешок блокнота для эскизов.
— Может быть, вы зайдете на чашечку кофе? — спросила я, когда уже не могла молчать.
Как только эти слова слетели с моих губ, я захотела забрать их обратно. Что я делаю? Я почувствую себя еще более неловко, когда он начнет искать причины, чтобы вежливо отказаться. Или... если он не откажется.
— Да. Я бы хотел выпить le cafe. Merci, — ответил он, потом помог мне открыть дверь, и мы вошли внутрь.
После того как он уехал, я села на крыльце и уставилась на улицу. Мне было двадцать девять лет, и первый раз в жизни я находилась в своем доме одна наедине с мужчиной, который не был моим отцом или соседом. Когда доктор Дювергер прошел за мной через гостиную в кухню, мое сердце бешено стучало и в горле пересохло. Но как только он сел за стол и я занялась приготовлением кофе, то поняла, что сегодня что-то изменилось в докторе Дювергере. Мне потребовалось всего лишь несколько секунд, чтобы понять, что в больнице — в том месте, которому он, казалось, принадлежал — он был невозмутимым профессионалом, на моем же крыльце и в кухне он чувствовал себя немного не в своей тарелке, его английский язык стал неуверенным, а лицо — более выразительным. Будучи доктором, с этими его карточками и стетоскопом, он был сдержан. Но вне стен больницы он показался мне каким-то незащищенным, как будто он был так же неуверен в себе, как и я, когда покидала свое безопасное жилище на Юнипер-роуд. И увидев это, я почувствовала что-то неведомое мне раньше, во мне проснулось доверие.