Потом я закрыла лицо руками и стала раскачиваться взад-вперед, повторяя:
— Пусть он найдет его, пусть он найдет его, пусть он найдет его.
Баду.
Но они не возвращались.
В грузовике становилось все темнее. Я рыдала, молилась, билась головой о стекло. Я дура, идиотка. Сможет ли Баду продержаться даже короткое время в такой буре или задохнется? И Ажулай. Я видела, как он ходит, зовет Баду, как ветер срывает с его губ имя мальчика. Он только что рассказал мне, что потерял двоих своих детей. А теперь...
Я не могла больше этого выносить и положила руку на ручку двери. Я выйду и найду Баду. Я была в ответе за то, что произошло, и я найду его. Но как только я коснулась ручки, то вспомнила, что Ажулай велел мне оставаться внутри, и я знала, что он прав. Было бы глупо выйти из машины и бродить вокруг одной.
В тусклом свете я поднесла часы к глазам, пытаясь вспомнить, в котором часу мы выехали из деревни, сколько мы ехали и сколько я уже жду. Но все это не имело значения. Важно было то, что прошло уже слишком много времени.
Ажулай не нашел Баду.
Глава 35
Я перестала надеяться. Я просто сидела в слегка покачивающемся грузовике, глядя через окно в кромешную тьму.
Я не хотела смотреть на часы, но наконец не выдержала и посмотрела. Прошел почти час.
Снова я закрыла лицо руками, снова зарыдала.
А затем дверь со стороны водителя с грохотом отворилась, Ажулай втолкнул Баду, влез следом за ним и захлопнул дверь.
Я схватила Баду и стала его высвобождать: мальчик был почти весь обмотан чалмой Ажулая — и голова, и туловище. Я освободила его маленькое личико; он смотрел на меня. Песок оставил следы на его щеках.
— Сидония. Я потерялся. Я не держался рукой за машину.
— Знаю, Баду, — отозвалась я, рыдая и покачивая его на руках.
— Я пытался найти ее, — сказал он.
— Я знаю. Но ты теперь в безопасности. Ты в безопасности, — повторила я, — ты снова в машине. — А затем я все же посмотрела поверх его головы на Ажулая, хотя боялась встретиться с ним взглядом. Какой глупой он, должно быть, меня считает и как он рассердился!
Но лицо Ажулая не выражало ничего, кроме изнеможения. Он закрыл глаза и откинул голову на спинку сиденья. Его волосы, ресницы и брови были сейчас не черного цвета, а какого-то грязно-красного. В ноздрях тоже было полно пыли.
— Ты... ты в порядке, Ажулай? — спросила я, заикаясь от слез.
— Дай ему воды, — сказал он.
Я усадила Баду так, чтобы могла дотянуться до заднего сиденья и достать флягу с водой. Сняв пробку, я поднесла флягу ко рту Баду. Он пил и пил, вода стекала по его подбородку и шее. Когда он напился, я протянула флягу Ажулаю, но его глаза все еще были закрыты. Я подвинулась ближе и приложила флягу к его губам; он начал пить, не открывая глаз.
— Прости, — прошептала я.
Какое-то время он не отвечал.
— Я нашел его недалеко от машины. Но я не мог сразу же вернуться назад — боялся, что пойду не в том направлении. Мы укрылись за небольшим валом, надутым ветром. Я ждал, пока ветер не изменит направление, так чтобы мне удалось разглядеть машину. — Он посмотрел на Баду. — Я сделал тебя немножко Синим Человеком, да?
Баду кивнул, сполз с моих коленей и бросился на шею Ажулаю. Ажулай обнял его.
Через какое-то время Ажулай начал напевать что-то, прижимая Баду к себе одной рукой. Это была спокойная печальная мелодия, похожая на ту, что он играл на флейте — река, —теперь я знала, как она называется.
Я подумала, что он так же держал когда-то своих детей, прижимая их к себе и успокаивая. Отвернувшись, я смотрела на круговерть песка и пыли; возникло такое чувство, что я стала свидетелем чего-то слишком личного.
Через некоторое время он перестал напевать и я снова посмотрела на него. Баду уснул, его голова лежала на груди у Ажулая.
— Скоро утихнет ветер?
— Я не знаю. Но мы проведем ночь здесь. Даже если ветер утихнет, небезопасно вести машину по пистев темноте. Сейчас она почти до средины заметена.
Я кивнула. В грузовике было почти совсем темно, как из-за бури, так и из-за того, что наступил вечер. Ажулай наклонился и достал из-под сиденья свечу и коробку спичек. Он зажег свечу и закрепил ее в маленьком отверстии на приборной панели.
В кабине разлился мягкий свет.
— Ажулай, — сказала я. — Извини. Я не знаю, как...
— Все закончилось хорошо, — перебил меня он. — Он в порядке. Он всего лишь испугался.
— И я тоже, — произнесла я дрожащими губами. — Я не могу передать тебе, как я испугалась.
— Эта земля бывает грозной, — сказал он. — Я знаю все ее уловки, потому что это мой дом. Но я не ожидаю от тех, кто не родился здесь, что они будут знать ее так же хорошо.
Он сказал, что не винит меня, и я была ему благодарна. Я затаила дыхание, а затем протянула ему свою руку.
— Спасибо, — сказала я.
Он посмотрел на мою окрашенную хной руку, затем взял ее в свою и снова посмотрел на меня. Я вспомнила, как он смотрел на меня прошлой ночью, наклонила голову и уставилась на наши соединенные руки, не в состоянии поднять на него глаза. Его большой палец поглаживал мою ладонь, нежно касаясь зажившей раны.
Наконец я подняла голову. Он все еще смотрел на меня. Мерцающий свет свечи подчеркивал его высокие скулы. Мне захотелось прикоснуться к нему. Он придвинулся ко мне, затем посмотрел на Баду.
— Он спит, — прошептала я, не желая, чтобы он останавливался из-за ребенка.
Но Ажулай отодвинулся, и я ощутила глубокое разочарование.
— Может, расскажешь мне какую-нибудь историю, чтобы скоротать время, — тихо сказал он. Его рука еще крепче сжала мою. — Расскажи об Америке. Об одной американской женщине.
Мне стало трудно дышать. Я покачала головой.
— Ты, — сказала я, — сначала ты расскажи мне о себе.
— Мне почти не о чем рассказывать.
— Просто чтобы скоротать время, Ажулай, как ты сказал. Твоя история, а потом моя.
Он погладил Баду по голове другой рукой.
— Когда мне было тринадцать, мсье Дювергер купил меня, чтобы я работал на мать Манон, — сказал он.
Я затаила дыхание.
— Ты был рабом?
— Нет. Я не раб. Я туарег. Ты же знаешь.
— Но... купил тебя?
Он пожал плечами.
— Дети часто уезжают из деревни в город работать. Дети из блидатруженики. Они не жалуются и много не разговаривают.
— Я не вижу разницы.
— Когда-то очень давно сюда привозили рабов из разных частей Африки. С моим отцом мы иногда перевозили на наших караванах соль, иногда золото, янтарь и страусовые перья. Иногда черных рабов из Мали и Мавритании. Но это не то же самое, что молодые марокканцы из деревень. Семье выплачивается определенная сумма, и дети становятся слугами. Им платят немного, и несколько раз в год, если они знают, где находится их семья, они могут навестить ее. Или если кто-нибудь из родных приезжает в город, им разрешается видеться. Когда ребенок-слуга достигает определенного возраста, он может уйти, если хочет. Некоторые так и делали, возвращались в блидили находили другую работу в городе, но некоторые оставались и работали на семью долгие годы. Для некоторых семья, где они жили и работали, становилась роднее их собственной.
Грузовик все еще слегка раскачивался взад-вперед. Взад-вперед. Но сейчас, когда мы с Ажулаем сидели при свете свечи, взявшись за руки, а Баду спал между нами, это действовало успокаивающе.
— Я рассказывал тебе, что мой отец умер, когда мы вели кочевую жизнь, — продолжил он. — В двенадцать лет я был слишком молод, чтобы самому водить караваны через пустыню, и не хотел присоединяться к другой группе кочевников. Я знал, что, будучи мальчиком, не скоро заслужу уважение других мужчин. Поэтому я решил продать наших верблюдов и сказал матери, что буду работать в Марракеше. Она этого не хотела. Но я знал, что она получит за меня хорошую цену, а я таким образом смогу обеспечить ее и сестер. И они будут в безопасности в деревне.