Образ птицы встретится нам в группе формул, типически отвечающих разным стадиям любви. Отвлеките от народной [363] лирической песни её часто несложный сюжет, и в остатке получится условная символика языка (любить = склоняться, виться, пить, замутить, топтать, срывать и т. д.), результат психологического процесса, и столь же условные формулы – положения, результат стилистических наслоений [364].

Я коснулся лишь немногих мотивов, символов и образов и их сочетаний, свойственных поэтическому языку, то выработавшихся самостоятельно в той или другой песенной области и народности, то рассеянных по художественной или народной песне из одного определенного источника. Все они произошли или были усвоены на почве музыкально-ритмических ассоциаций и составляют специальность поэтического словаря; все они испытывают в течение времени известное обобщение, приближаясь к значению формул, как в процессе, которому подлежит человеческое слово вообще на пути от его древней образности к отвлечению; но в минуты возбуждения, на крыльях ритма, в руках действительного поэта, они могут быть по-прежнему определенно суггестивны. Говоря о поэтическом стиле, Уланд подчеркнул явление обобщения, но, по-моему, не достаточно остановился на суггестивности формул, именно как формул [375].

…Поэтический язык состоит из формул, которые в течение известного времени вызывали известные группы образных ассоциаций положительных и ассоциаций по противоречию; и мы приучаемся к этой работе пластической мысли, как приучаемся соединять со словом вообще ряд известных представлений об объекте. Это дело векового предания, бессознательно сложившейся условности и, по отношению к той или другой личности, выучки и привычки. Вне установившихся форм языка не выразить мысли, как и редкие нововведения в области поэтической фразеологии слагаются в её старых кадрах. Поэтические формулы – это нервные узлы, прикосновение к которым будит в нас ряды определенных образов, в одном более, в другом менее; по мере нашего развития, опыта и способности умножать и сочетать вызванные образом ассоциации.

Мы можем перенести этот вопрос и в область более сложных поэтических формул: формул – сюжетов, о чём будет речь в следующих главах поэтики. Есть сюжеты новоявленные, подсказанные нарастающими спросами жизни, выводящие новые положения и бытовые типы, и есть сюжеты, отвечающие на вековечные запросы мысли, не иссякающие в обороте человеческой истории. Где-то и кем-нибудь таким сюжетам дано было счастливое выражение, формула, достаточно растяжимая для того чтобы воспринять в себя не новое содержание, а новое толкование богатого ассоциациями сюжета, и формула останется, к ней будут возвращаться, претворяя её значение, расширяя смысл, видоизменяя её. Как повторялась и повторяется стилистическая формула «желания», так повторяются на расстоянии веков, например, сюжеты Фауста и Дон-Жуана; религиозные типы подлежат такому же чередованию пересказов: картина Репина, которую мне удалось видеть в его мастерской, представляет блестящее доказательство того, что евангельский рассказ об искушении Христа ещё далеко не исчерпан художниками и способен вызвать новое поэтическое освещение. Как в области культуры, так, специальнее, и в области искусства мы связаны преданием и ширимся в нём, не созидая новых форм, а привязывая к ним новые отношения; это своего рода естественное «сбережение силы». К числу многих парадоксов, наполняющих статью гр. Л. Толстого об искусстве, принадлежит и следующий, особенно яркий, едва ли имеющий вызвать даже полемику: будто так называемые поэтические [376] сюжеты, то есть сюжеты, заимствованные из прежних художественных произведений, – не искусство, а «подобие искусства». Пример – сюжет Фауста. Пушкин уже ответил на это: «Талант не волен, – писал он, – и его подражание не есть постыдное похищение… признак умственной скудости, но благородная надежда на свои собственные силы, надежда открыть новые миры, стремясь по стезям гения». Иных, менее оригинальных поэтов возбуждает не столько личное впечатление, сколько чужое, уже пережитое поэтически; они выражают себя в готовой формуле. «У меня почти всё чужое, или по поводу чужого, и всё, однако, мое», писал о себе Жуковский [377].

Исторически поэзия и проза, как стиль, могли и должны были появиться одновременно: иное пелось, другое сказывалось. Сказка так же древня, как песня; песенный склад не есть непременный признак древнего эпического предания… [377]

Язык поэзии всегда архаичнее языка прозы, их развитие не равномерно, уравновешивается в границах взаимодействия, иногда случайного и трудно определимого, но никогда не стирающего сознания разности. «Белый свет» нашей народной песни такая же тавтология, как «белое молоко»; Аристотель считает последнее сочетание возможным в поэзии, неуместным в прозе… [379]

Из лекций по истории лирики и драмы

Так что наш язык есть сколок с древнего мифического языка; но старая форма наполнилась новым содержанием жизни. Этому отвечает то, что я называю параллелизмом [401].

Если разобрать все эти примеры, то вы получите ряд параллелей: лес – парень, вишня – Марися, калина – девица, явор – милый, рябина – дивчина, черемуха – девица, ель – Маланья и т. д. Параллель касается не только субъекта, но и объекта действия и даже некоторых признаков субъекта.

Так: явор шумит, милый журит; вишня клонится до корня, Марися – до батьки; зеленый – весёлый (параллель между признаками) и т. д. Исходя из единичных черт сравнение могло быть распространено и на целое, так что часто можно народную поэтическую символику объяснять как результат древнейшего поэтического параллелизма. В самом деле, уже в приведенных примерах вы могли заметить целый ряд растений, цветов, являющихся носителями какой-нибудь идеи, показателями известного настроения, символами. Мифологи, встречаясь с ними, решают дело просто: они аподиктически утверждают, что этим цветам давалось прежде особое значение, что рута, например, означала девственность. Но почему возник этот символ, на этот вопрос они не дают ответа. Таким образом, ничего в сущности не объясняя, они объясняют всю символику и решают себе дело так: первоначально в песне фигурировал параллелизм образов, но в силу вещей одна из параллелей выпадала, и за цветком утверждалось символическое значение. Такого рода воззрение устраняет ряд ненужных гипотез о данном сверху, необъяснимом значении цветка. Для решения этого вопроса наша славянская поэзия даёт богатый материал… [403].

К 3-й группе параллелизмов я отношу ряд фактов, представляющих искажение древнего параллелизма. Изучая народную поэзию, вы часто встретитесь с рядом формул, которые как-то не клеятся с последующим ходом песни. Формула становится общим местом, которым начинают орудовать, как материалом поэтического языка. Так некоторые песни начинаются вопросом: гром ли гремит? земля ли трясётся? Ни то, ни другое, ни третье, а вот то-то. Здесь певец орудует параллелизмом, который некогда имел реальное значение, орудует как ритмической формулой, обветрившейся, утратившей прежний смысл. Формула стала ни больше, ни меньше как топиком. В моей рецензии на «Материал и исследования, собранные П.П. Чубинским», я выбрал и изучил несколько песен со стороны их структуры, и оказалось, что можно выделить ряд общих мест, которые новейший певец переносит из одной песни в другую [405].

Русская песня пошла ещё дальше в забвении символизма, заменив руту – сосною. Затем символический образ руты вёл к идеям разлуки, удаления; они лежали в нём потенциально; я представляю себе, что под влиянием аффекта певица могла нарушить их последовательную ассоциацию и что воспоминание о руте вызвало непосредственно идею удаления, дальней дороженьки; тогда она начинала свою песнь таким образом:

Далёкая дороженька, жовтiй цвiт!

Логическая связь видимо нарушена, психическая остаётся: она не спета, а додумана [412],

Затем следует упомянуть о косности эпитета. Эпитет остаётся, а слово между тем развивается и в конце оказывается противоречие между словом и эпитетом. Так в сербском эпосе говорится о белых руках мавра… [451].


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: