Глава 20

Три дня до казни

Виски, которое он выпил в последнюю минуту, сойдя с поезда около тюрьмы, ничуть не помогло. Да и как оно могло помочь? Чем ему могли бы помочь даже десять стаканов виски? Факты нельзя изменить. Плохие новости нельзя превратить в хорошие. Обреченность нельзя заменить надеждой.

Ломбард, с трудом переставляя ноги, тащился по дороге, ведущей к группе мрачных построек, видневшейся впереди. Одна мысль не оставляла его: «Как сказать человеку, что он должен умереть? Как сказать ему, что надежды больше нет, что погас ее последний луч?» Он не знал, и теперь ему предстояло узнать это на собственном опыте. Он даже засомневался, а не будет ли гуманнее совсем не приходить к нему, избежать бесполезной последней встречи.

Ломбард знал, что это будет ужасно. Его уже заранее бросало в дрожь. Но он должен идти, он не мог позволить себе струсить. Он не мог оставить Хендерсона в мучительной неизвестности еще на три кошмарных дня, не мог допустить, чтобы в пятницу вечером его друга вывели из камеры, а он бы всю дорогу буквально оглядывался через плечо, до последней минуты ожидая отмены приговора, которого уже никто никогда не отменит.

Нетвердой походкой он поднялся вслед за охранником на второй ярус, медленно провел тыльной стороной ладони по губам.

«Ну и напьюсь же я сегодня вечером, когда уйду отсюда! — горько пообещал он себе самому. — Напьюсь, и пусть меня привезут с алкогольным отравлением в какую–нибудь больницу и продержат там до тех пор, пока все не будет кончено!»

В коридоре охранник остановился. Он вошел в камеру, и ему показалось, будто он слышит музыку. Похоронную музыку.

Это уже была казнь. Бескровная, белая казнь за три дня до исполнения приговора. Гибель всех надежд.

Гулкие шаги охранника замерли вдали. Теперь тишина казалась ужасной. Ни тот, ни другой не смогли долго выносить ее.

— Значит, вот так, — тихо сказал Хендерсон. Он все понял.

Ступор, подобный трупному окоченению, был, по крайней мере, нарушен. Ломбард отвернулся от окна, подошел и положил ему руку на плечо.

— Послушай, дружище, — начал он.

— Ничего, — сказал Хендерсон. — Я понимаю. Я вижу по твоему лицу. Не будем говорить об этом.

— Я опять потерял ее. Она ускользнула, и на этот раз навсегда.

— Я же сказал: не будем об этом, — терпеливо повторил Хендерсон. — Я вижу, чего тебе это стоило. Ради Бога, оставим это. — Казалось, это он пытался подбодрить Ломбарда, а не наоборот.

Ломбард плюхнулся на край койки. Хендерсон, как «хозяин», предоставил койку в его распоряжение, а сам поднялся и, ссутулившись, прислонился к стене напротив.

В течение какого–то времени единственным звуком, раздававшимся в камере, был шорох целлофана — это Хендерсон беспрестанно складывал гармошкой пустую пачку из–под сигарет. Сложив ее в одну полоску, он начинал аккуратно, складка за складкой, расправлять в обратную сторону. Потом опять и опять, очевидно, просто чтобы занять руки.

Это невозможно было вынести. Наконец Ломбард взмолился:

— Перестань, а? Просто с ума можно сойти.

Хендерсон с удивлением посмотрел на свои руки, словно он и не догадывался, чем они заняты.

— Старая привычка, — смущенно признался он. — Мне так и не удалось от нее избавиться, даже в лучшие времена. Ты, наверное, помнишь. Всякий раз, когда я ехал в поезде, я загибал так страницы расписания. Всякий раз, когда мне приходилось сидеть и ждать в приемной у терапевта или у дантиста, я загибал точно так же страницы журнала. Всякий раз, когда я бывал в театре, — страницы программки… — Он вдруг замолчал, рассеянно глядя в стену, поверх головы Ломбарда. — Припоминаю, что в тот вечер, когда я был в театре с ней, я тоже складывал программку. Забавно, что такая мелочь вдруг вспоминается сейчас, спустя столько времени, когда более важные вещи, которые могли бы по ассоциации помочь мне вспомнить… Что случилось, почему ты так на меня смотришь? Я больше не буду. — В подтверждение своих слов он отбросил в сторону истерзанную пачку.

— И ты ее, конечно, выбросил? В тот вечер, когда ты был с ней. Ты оставил ее на кресле или бросил на пол, как обычно делают?

— Нет, она взяла обе программки, я помню это. Забавно, но я помню. Она спросила, можно ли ей взять их. Объяснила, будто хочет сохранить их на память о своей импульсивности. Слов я точно не помню, но она взяла программки, я ясно вижу, как она убирает их в свою сумочку.

Ломбард вскочил:

— Что–то тут такое брезжит — знать бы только, как это использовать.

— Что ты имеешь в виду?

— Это единственная твоя вещь, про которую мы знаем наверняка, что она находится у нее.

— Но мы не знаем наверняка, что эта вещь до сих пор находится у нее, согласен? — поправил его Хендерсон.

— Если она сохранила программки с самого начала, то, вероятно, хранит до сих пор. Люди либо хранят такие вещи, либо нет. Либо их выбрасывают сразу же, либо сохраняют годами. Если бы мы только каким–нибудь образом могли использовать это как приманку. Ведь это — единственное, что как–то привязывает ее к тебе, — у этой программки на каждой странице, от первой до последней, без единого пропуска, аккуратно загнут назад верхний правый уголок. Если бы мы только могли заставить ее прийти к нам с этой штукой — так, чтобы она ни о чем не догадалась, — она бы автоматически выдала себя.

— Ты хочешь дать объявление?

— Что–то в этом роде. Люди коллекционируют что угодно: марки, морские ракушки, старую мебель, изъеденную червями. Часто они готовы заплатить любую цену за вещи, которые им кажутся подлинными сокровищами, а остальным — просто барахлом. Они теряют всякое чувство меры, как только им попадается вожделенный предмет.

— Ну?

— Предположим, я собираю театральные программки. Сумасшедший, эксцентричный миллионер, который бросается деньгами направо и налево. И у меня это уже не просто хобби, а мания. Мне нужны полные комплекты программ каждого представления, в каждом театре города, за все прошлые годы, за каждый сезон. Я неожиданно появляюсь ниоткуда, открываю небольшую контору, даю объявление. Расходятся слухи. Я ненормальный, я раздаю деньги ни за что. Каждый может урвать кусок, пока это продолжается. Газеты, вероятно, раздуют историю, напечатают карикатуры. Такие дурацкие объявления появляются то и дело там и сям.

— Твоя идея с самого начала слегка хромает. Какую бы феноменальную цену ты ни предложил, почему это обязательно заинтересует ее? А если она и так богата?

— А если уже нет?

— И все же не понимаю, как она может не заметить ловушки?

— Для нас эта программка, что называется, «горячо». Для нее — нет. С чего бы ей что–нибудь заподозрить? Она может и вовсе не заметить этих маленьких характерно загнутых верхних уголков, если и заметит, ей и в голову не придет, о чем они нам могут рассказать. Ты и сам вспомнил об этом лишь несколько минут назад. Она не вспомнит. Она не телепат — откуда ей знать, что мы с тобой сейчас сидим в этой камере и обсуждаем нашу затею?

— Все это слишком шатко.

— Конечно, это шатко, — согласился Ломбард. — Шансов один на тысячу. Но мы должны попробовать. Нищие не выбирают. Я попытаюсь, Хенди. У меня какое–то странное предчувствие, что здесь мы наконец добьемся своего.

Он повернулся и постучал по решетке, чтобы его выпустили.

— Ну, пока… — нерешительно сказал Хендерсон.

— До завтра, — откликнулся Ломбард.

Когда его шаги затихли вслед за шагами охранника, Хендерсон подумал: «Он не верит в это. Да и я тоже».

Объявление в рамочке во всех утренних и вечерних газетах:

«Превратите ваши старые театральные программки в деньги

Обеспеченный коллекционер, ненадолго приехавший в город, заплатит более чем значительные суммы за экземпляры, которых не хватает в его коллекции. Увлечение всей жизни. Приносите программки, не важно, старые или новые! Особенный интерес представляют: шоу в мюзик–холле и музыкальное ревю, последние несколько сезонов, в течение которых я был за границей. «Альгамбра“, «Бельведер“, «Казино“, «Колизей“. Посредников прошу не беспокоиться. Обращаться по адресу: Дж. Л., Франклин–сквер, 15. Офис работает только до вечера пятницы. Потом я покидаю город».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: