Главе предпослан эпиграф из Уолтера Мэккина об отношении к туристам в прошлые времена, так как это понятие в контексте произведения приобретает новый смысл, связанный не только с обозначением рода деятельности, но и образа жизни, взгляда на мир, целой философии, пусть и доморощенной, заемной и эклектичной, как у Гоги Герцева. Астафьев в своем повествовании запечатлел социально-психологическое явление, зародившееся в XX веке и связанное с маргинальностью. Это его «туристы», люди «перекати-поле», распутинские «обсевки», «архаровцы».
В критике отмечалась «сознательная» внутренняя связь главы «Сон о белых горах» с «Героем нашего времени» М.Ю. Лермонтова, на что указывают и цитата из печоринского дневника в дневниковых записях Герцева, и ассоциации Эли, возникающие при чтении его тетрадей. Своим эгоцентризмом Гога действительно напоминает лермонтовского героя, но до Печорина ему далеко. Ему неведомы ни рефлексия, ни огромная духовная работа, ни боль переживаний, присущие герою Лермонтова. Герцев в отличие от Печорина играет роль, и в этом он ближе к Грушницкому, что подчеркивается и одной из дневниковых записей: «Хорошо артисту – он может быть царем, любовником, героем, даже свободным человеком, пусть хоть игрушечно, пусть хоть на время» (Астафьев 1981: 330). Раскрытию образа Герцева способствует и несколько измененная реминисценция из пушкинских «Цыган»: «Повсюду страсти роковые, и от судьбы спасенья нет!» В данном случае интертекст выполняет важную идейно-эстетическую функцию, так как с его помощью формируется подтекст, углубляющий смысл произведения, выявляется литературная генеалогия героя, подключается контекст произведений Пушкина и Лермонтова, обогащающий смысловое поле повествования в рассказах Астафьева.
Наряду с эпиграфами важное значение в «Царь-рыбе» имеет финал, представляющий собой пространную цитату из Экклесиаста:
Древняя мудрость Экклесиаста понадобилась писателю потому, что наступило время «собирать камни», исправлять ошибки во имя сохранения природой данного равновесия. Для этого необходимо восстановить изначальный «порядок», предусмотренный самой природой (в отношении человека к ней, во взаимосвязи людей друг с другом; во взаимоотношениях мужчины и женщины: мужчина – опора, кормилец, добытчик, женщина – хозяйка, «хранительница очага»).
Обращение к Экклесиасту обусловлено и тем, что в словах безвестного Проповедующего выражена мысль о повторяемости, цикличности, ритмичности явлений этого мира. «Род приходит и род уходит, а Земля остается навек. Восходит солнце, и заходит солнце, и на место свое поспешает, чтобы там опять взойти. Бежит на юг и кружит на север… ветер, и на круги свои возвращается… Бегут все реки в море, – а море не переполнится, к месту, куда реки бегут, – туда они продолжают бежать…» (Экклесиаст. Гл. I). Человеку, по Астафьеву, не дано изменить ход вещей: попытки эти бессмысленны и направлены против самого человека. Слова Экклесиаста, включенные автором в главу «Нет мне ответа», связаны и с эпиграфом к ней, который представляет собой восьмистишие о необратимости времени Николая Новикова:
В главе «Нет мне ответа», представляющей собой эпилог произведения, голос героя-повествователя звучит открыто. Из окна самолета он обозревает свою родную Сибирь. Этот вид сверху позволяет ему взглянуть на родной край в целом, увидеть те перемены, которые здесь произошли. Покидая родину, он еще раз вглядывается в ее просторы, вспоминает прошлое этого края, с которым связаны дорогие его сердцу воспоминания. Настоящее и прошлое тесно переплетаются в его сознании. Вся глава пронизана грустью. «Так было. Так есть. Так будет», – думает повествователь о текучести времени. После отрывка из Экклесиаста следуют вопросы: «Так что же я ищу? Отчего мучаюсь? Почему? Зачем?» и последние слова повествования: «Нет мне ответа» (Астафьев 1981: 390), – свидетельствующие о том, что автор в какой-то момент разуверился в силе своего слова. И грусть его в контексте всего произведения вполне оправданна.
Главы «Сон о белых горах», «Нет мне ответа», как и глава «Капля», выражают философскую направленность астафьевского повествования в рассказах. Обратившись к теме «человек и природа», писатель создает собственный натурфилософский «манифест».
3. Натурфилософская концепция в романах Ч. Айтматова 1980-х годов: трагизм познания добра и зла
Смысл литературного труда Ч. Айтматов видит в «познании бесконечной красоты и бесконечной противоречивости мира» (Айтматов 1984: 351). Именно поэтому закономерно его обращение в восьмидесятые годы к романной форме. В романах «И дольше века длится день» и «Плаха» представлен космический масштаб событий, свидетельствующий о космизме мышления автора, о начале нового этапа в его творчестве. В то же время природа как праматерь человека и среда его обитания остается идейным стержнем и одним из главных образов в прозе писателя.
Первый роман Ч. Айтматова «И дольше века длится день» (1980) представляет собой сложный структурно-смысловой комплекс. Вопросы добра и зла, жизни и смерти, прошлого – настоящего – будущего, человека и мироздания, «живой» природы и технического прогресса, противостояния и объединения людей – в центре романа. Не случайно писателю потребовался рефрен, придающий всему повествованию определенный ритм, скрепляющий его.
Натурфилософская концепция романа – составная часть философии произведения, и заявлена она уже в самом начале – в описании лисицы, ищущей прокорма возле железной дороги, прибегающей сюда лишь в исключительных голодных случаях. «В перерывах между поездами в степи наступала внезапная тишина, как после обвала, и в той абсолютной тишине лисица улавливала в воздухе настораживающий ее какой-то невнятный высотный звук, витавший над сумеречной степью… То была игра воздушных течений, то было к скорой перемене погоды. Зверек инстинктивно чувствовал это и горько замирал… ему хотелось взвыть в голос, затявкать от смутного предощущения некой общей беды…» (Айтматов 1983: 201). Под знаком этого пророчества, «подсказанного» лисице инстинктом, и разворачиваются события в романе, а в его финале эта общая «беда» для всего живого материализуется в виде апокалиптической картины: «…Небо обваливалось на голову, разверзаясь в клубах кипящего пламени и дыма… Человек, верблюд, собака – эти простейшие существа, обезумев, бежали прочь. Объятые ужасом, они бежали вместе, страшась расстаться друг с другом, они бежали по степи, безжалостно высветляемые гигантскими сполохами…» (Айтматов 1983: 488).