А вот я испугался, что мой патриотический поступок будет плохо принят и осужден на родине. Неудивительно, что сейчас я пишу об этом, потея от стыда, а потом не могу заснуть, если не приму по крайней мере одну таблетку снотворного.

Но хотя бы с фильмом дела раскручивались неплохо.

Карусель (натура, день)

В Центральном парке в девять утра еще холодно. Закутанная в коричневый плед старушка кормила серых белок. Бросала им орешки и еще что-то. Когда-то здесь жили рыжие белки, но серые, прибывшие из Канады, были больше, крепче и всех рыжих слопали. К старушке проталкивалось несколько жирных серых крыс. Они не очень отличаются от белок, но сильнее и, вероятно, рано или поздно их съедят.

— Значит, нет? — спросила Джоди.

— Нет.

— Окончательно?

— Окончательно.

Заканчивался январь. Пару дней назад выпал свежий снег, и в Центральном парке, застряв между клочками промерзшей травы, лежали его грязно-белые остатки. Джоди и Джези медленно шли по направлению к карусели. Джоди держала в руке бумажный стаканчик с кофе. Ночью подморозило, но сейчас в воздухе чувствовалась сырость.

— Один вопрос. — Джоди отхлебнула глоток давно уже остывшего кофе.

— Давай.

— Можешь объяснить, чем бы тебе это помешало?

Он пожал плечами.

— У нас заключен договор. Пункт третий.

Из тумана вынырнула стайка мальчишек и побежала дальше, в сторону катка; за спиной у каждого болтались ботинки с хоккейными коньками. Где-то неподалеку зацокали копыта. Появилась коляска. Там сидели, прижавшись друг к дружке, двое, укрытые полостью так, что только головы торчали, а толстый итальянец в длинном черном пальто и цилиндре, размахивая руками, что-то им объяснял. Потом желтоватый туман начал подниматься. Еще с минуту он цеплялся за истерзанные ветром и холодом деревья, но быстро сдался. Очертания домов на Сентрал-парк-вест становились все отчетливее. Первым из тумана вырвался похожий на крепость унылый куб «Дакоты».

— Будет чудесный день, — покачал головой Джези. — Через час потеплеет.

— Ты не хочешь меня понять. — Джоди допила кофе и выбросила стаканчик в железную урну. — Ты умрешь.

— Ты тоже, — усмехнулся Джези.

— Ты раньше.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю.

— Точно? — Он снова усмехнулся. — Через час будет тепло.

— Точно. Послушай, я предпочла бы не знать тебя, чем потерять. Не хочу, когда тебя уже не будет, быть стареющей женщиной, которую трахают молодые журналисты и писатели. Только потому, что у меня есть издательство.

— Необязательно, — заметил Джези. — Возможно, ты зря горюешь, возможно, ты разоришься. И никто тебя трахать не будет.

— Не разорюсь. Послушай, мне уже двадцать девять лет. Может, это мой последний шанс.

— Нет — значит нет. И не уговаривай. — Он посмотрел на часы. — У меня к тебе просьба. В час я встречаюсь с одним типом из Киноакадемии в «Russian Tea Room». Войди туда со мной. Хорошо?

— Зачем?

— Не люблю входить один. Он всегда опаздывает. И умоляю, закроем эту тему. Ты меня измучила, гляди. — Берет ее за руку. — Гляди, ладони вспотели.

— Ох, и правда. Бедненький. Хорошо, поговорим о чем-нибудь, что тебе покажется более интересном. О делах.

— Плевать я хотел на дела.

— О нет, — она усмехнулась. — Мы оба знаем, что не плевать. Послушай, ты заставлял меня проделывать разные штуки, которые мне делать не хотелось. Потом требовал рассказывать, что я чувствовала, во всех подробностях. Например, какова на вкус твоя сперма. Чтобы ты мог это описать.

— Ну и что? Ты, случайно, не заметила, что я писатель? Твой любимый Ф. Скотт Фицджеральд всю жизнь описывал Зельду. Вставлял в свои книги ее письма. Все его женщины — это она, все диалоги — разговоры с женой.

— И она свихнулась.

— Не поэтому…

— Откуда ты знаешь? Она свихнулась, хотя он не заставлял ее мастурбировать при нем в постели и рассказывать, что она чувствует.

— Ты говорила, что тебе это приятно.

— Я врала, я тебя любила. А для тебя, дорогой, любовь означает согласие на издевательства, физические и психические. Кроме того, Скотт не заставлял Зельду трахаться с другим мужчиной и потом ему докладывать.

— Я делал это для тебя — только так ты могла кое-что о себе узнать.

— Узнала. О себе и о тебе тоже. Спасибо.

— Кстати, я тебя не заставлял.

— Именно заставлял, грозил, что, если я откажусь, ты уйдешь. А потом это описывал.

— Но изрядно обогатил то, что ты рассказывала.

— А как же, добавил, по своему обыкновению, наручники, побои и транссексуалов.

— Ты собиралась говорить о делах.

— Мы друг друга не понимаем. Я говорю о деле. Если б ты захотел, это бы тебе помогло.

— В чем?

— Писать помогло бы. Ты же знаешь, чего недостает в твоих книгах.

— Описаний природы.

— В том числе. Но, возможно, ты бы начал что-то чувствовать, подумай, это могло бы быть интересно.

— Я что-то чувствую. Уверяю тебя, Джоди, кое-что я чувствую.

— Милый, не ври, ничего ты не чувствуешь, ты боишься близости, ты только подслушиваешь, снимаешь верхний слой, кожуру, а потом прицепляешь садистский финал. А если что-то и чувствуешь, так исключительно страх за свою карьеру, ну и еще любопытство.

— С чего ты взяла?

— Сам мне говорил.

— С какой стати ты веришь тому, что я говорю?

— А с какой стати ты разбудил во мне страсти? Заставил открыть для себя секс?

— И за это ты тоже ко мне в претензии?

— Конечно. Послушай. В том, что я предлагаю, есть смысл. Я бы тебе всё рассказывала. Ты же знаешь, рассказывать я умею.

— Знаю.

— Всё! Как ты во мне растешь, что́ я чувствую — этого тебе не расскажет ни жена, ни одна из твоих блядей. Тебе уже не о чем писать, ты дрожишь от страха и подслушиваешь, где только можно. А сейчас как раз не слушаешь. Мы идем рядом, я тебе говорю что-то очень важное, самое важное на свете, но ты даже не пытаешься вникнуть. Тебе скучно, потому что такая сцена ни для чего не пригодится, в твоем мире нет беременных женщин: это же человеческое, а значит, малопривлекательное. Ты уже ничего не напишешь.

— Наоборот. Напишу еще много хороших книг.

— Нет, не напишешь. Люди от тебя убегают, боятся при тебе слово сказать, потому что ты все вставляешь в свои книги, не понимают, зачем без конца писать одно и то же. Никого уже на крючок не поймаешь.

— Чепуху городишь, то, что я пишу, может не нравиться, но ничего непонятного там нет. Кто говорит, что не понимает, врет. Ты только погляди, какая прекрасная погода, и свет хороший. — Джези вытащил из кармана пальто маленький фотоаппарат. — Стань туда.

Они дошли до карусели. В воздухе совсем прояснилось. С голубого неба, гонимые ветром, убегали остатки белых облаков. Карусель медленно двинулась. На лошадях, единорогах и в четырехместных санях закружились дети, визжа от радости и возбуждения.

— Только не улыбайся, оближи губы и чуть-чуть приоткрой. Прищурься. Вот так, хорошо. — Щелкнул несколько раз и спрятал фотоаппарат.

— Знаешь что, Джези. Все, что ты пишешь, — черно-белое и плоское. Ты не пишешь, ты фотографируешь.

— А вот это еще никому не приходило в голову.

Между тем карусель разогналась, лица детей размазываются, теперь они визжат от страха.

— Но, может быть, ты заметила, что на этих моих фотографиях — кошмар и ужас нашего мира, там много страдания.

— Только физического, но нет ничего о любви, которая превращается в ненависть, или наоборот. Поиски сексуальной идентичности, ха-ха! Эти твои женщины, заключенные в мужских телах, и мужчины в женских, не страдают — они просто приманка, эротический курьез.

— Чушь. Любая ситуация, которую я описываю, — это борьба.

— Ох, Джези, я не говорю о совокуплении, насильственном или полунасильственном, с белой негритянкой, транссексуалкой, или об облучении женщины, которая не желает тебе повиноваться. О том, про что я говорю, имеет смысл написать. Поверь мне, овчинка стоит выделки, критики обалдеют, да и плохо ли, если ты будешь раз в неделю приходить ко мне, а тебе навстречу будет выбегать маленькое доверчивое черноглазое существо, унаследовавшее твою гениальность, твои руки, твою улыбку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: