В окне напротив дрочит какой-то элегантный американец, вероятно, левша, потому что правой рукой приветливо мне машет. Я постояла, посмотрела и вдруг сообразила, что это он из-за меня, я голая стою в окне; убегаю. Надеваю халат, длинный, до полу, и вот мне уже лучше, тем более что на столе лежит мой собственный кошелек, блестящий, из мягчайшей кожи, а в нем карточка American Express и сотенные купюры, которые я пересчитываю, — их столько, сколько должно было быть. Шестнадцать, аккуратно сложенные, новехонькие, будто выглаженные отцом, который все рубли гладил, приговаривая: «Идите к папочке, дети, идите».

Вот так-то, впервые в жизни у меня всего вдоволь, и я плачу, но не от счастья, а от страха: что́ я натворила, и от тоски по гаду Косте, пропахшему табачным дымом и перегаром, по Косте-обманщику, который растоптал мою первую любовь и загубил нашего общего ребенка. От тоски по нашей любимой махонькой ванне с облупившейся эмалью, в которой мы с братом со смехом пытались вместе поместиться и ничего у нас не получалось, по большому гвоздю над пожелтевшим унитазом, на который я накалывала ровно нарезанную газету. По Косте-изменщику, уговаривавшему меня, чтобы я перестала рисовать, и начала писать критические статьи, и писала про его черно-белые треугольные пропасти, на дне которых, как он упорно доказывал, умирал заграничный консул-алкоголик.

Теперь я пишу правду. Да! Я люблю Костю, которого, наверное, никогда в жизни больше не увижу и который меня предал, глазом не моргнув, ради толстоногой критикессы и черт знает кого еще. А теперь бы предал их всех чохом, лишь бы попасть сюда и показать эти свои картины. И наплевать, что он почти полный импотент, ведь в любви не это главное.

Сейчас я смотрю на свои картины, на дерево, как у Пушкина, с цепью и котом ученым, и другое, растущее из трещины в бетонной стене, на стариков во дворе за шахматами и собачонку на рельсах, которая изменила мою жизнь, потому что растрогала бесчувственного Клауса, и он оправил эту собачонку в красивую раму. Но тут зазвонил переносной телефон, и я спрашиваю: это ты, любимый? Кто же еще, как не Клаус? Пришлось мне привыкнуть к этому «любимый», хотя я Клауса не любила, но он был самым лучшим в моей жизни, потому и спросила: «Это ты, любимый?»

А мне в ответ: «Да, это я, любимая», — хотя это был не он, а кто-то незнакомый, который тоже умел говорить по-русски. Я опешила. «Вы ошиблись», — отвечаю по-русски и кладу трубку. Но тут же снова звонок. Никто не отозвался, но кто-то там дышит, мне же слышно; я посмотрела на дверь, крепкую, тяжелую, надежную, запертую на четыре замка плюс железный засов. Перевела дух и: «Кто говорит?»

А голос в трубке спрашивает, опять по-русски, есть ли у меня собака.

— Кто говорит? Я вешаю трубку, — угрожаю я.

— Джези говорит, шофер, который вас подвозил. Приятно поболтать по-русски. Ну так есть у тебя собака или нет, неужели это такой сложный вопрос?

Я онемела, но только на секунду. Пьяный, ясное дело, а к пьяным мне не привыкать. И здешние знаменитости не отличаются от московских, тесен мир. Только поздно уже, двенадцатый час, небось выкатился из бара, но откуда у него мой телефон и при чем тут собака?

— А откуда у тебя мой телефон?

— А от мужа.

У меня перехватило горло.

— С ним что-то случилось, да?

— Что с ним могло случиться? Я звонил в Мюнхен, вот откуда у меня номер, а не позвонил бы, не знал бы.

— Ты звонил в Мюнхен?

— Не повторяй, не трать время, почему бы мне не позвонить в Мюнхен? Есть такое изобретение: телефон, звони куда хочешь, и разговаривай, и вопросы задавай, если надо что-то узнать.

— А у Клауса ты узнать не мог?

— Про что?

— Про то, что у нас нет собаки, и кошки тоже нет.

— На кошек мне плевать, я спрашивал про собаку. А как ты думаешь?

— О чем?

— Почему я звоню ночью?

Я бы бросила трубку, но раз Клаус дал ему номер телефона, наверное, это неспроста. А он молчит. Тогда я говорю:

— Знала бы, если б сама звонила.

Молчание, он как будто что-то обдумывает, но я еще не кладу трубку. Что за дурацкий разговор, чего он привязался…

— Ну и почему ты звонишь?

— Погоди, — обозлился он. — Дай подумать… темно, я стою на улице, тут плохо думается. А может, у меня на уме были картины, как ты считаешь, ведь не секс же, а?

— Что-что? — я решила, что ослышалась.

— Секс. Я ведь ясно говорю: ты секс любишь? Прости, глупый вопрос, кто же не любит…

Я бросила трубку, но он тут же снова позвонил и, теперь уже злобно, закричал:

— Никогда, запомни, никогда не бросай трубку, если я звоню. Я очень занят. Да, это могли быть картины.

— Какие картины?

— Твои картины.

— Ну и что?

— Я хочу их увидеть.

— Когда?

— Сейчас. Если у тебя нет собаки, я забегу на минутку, я рядом с твоим домом.

— Где?

— На углу Бродвея и Бликер-стрит. Хорошее место, повсюду можно дойти пешком, я живу выше, но неподалеку у меня мастерская, там я печатаю фотографии.

— А причем тут собака?

— Ну чего ты прицепилась к этой собаке?

— Потому что уже поздно.

Вот, примерно, такой дурацкий разговор. Что за невезуха, я ведь только-только почувствовала себя в безопасности.

— Еще и полуночи нет. Самое лучшее время. Ты меня боишься? Я не вампир.

— Я устала, неодета и замужем, и вообще только раз в жизни тебя видела.

— Ну хоть раз… не каждому так везет, ты долго одеваешься? Пяти минут хватит?

— Я не в армии.

— Я сейчас приду.

— Нет.

И что толку от моего «нет»?! По какому праву он играет со мной в кошки-мышки? Мышкой я уже пару раз побывала. Можно ведь и не открывать дверь. Он повесил трубку, а я бегом в кухню. Неблизкий путь, шагов сто… запила таблетку, бросила под кровать аппарат для измерения давления, посмотрелась в зеркало. Это хамство и наглость! А Клаус дурак, он хоть понимает, что делает? Не догадывается, с кем связался? Два раза ведь перечитал статью в газете, и очень внимательно. Все это его поганый снобизм! Перед отъездом без конца повторял, как трудно в Нью-Йорке прорваться к знаменитостям и как неслыханно нам повезло. И что у Джези прекрасный вкус — ведь ему понравился пиджак! — и он может здорово помочь с моей выставкой. Стоп, а вдруг из Клауса полезла какая-то гадость и он решил меня перепродать? Я аж задохнулась.

Так я размышляю, но второпях, потому что одновременно надеваю джинсы, блузку и что-то там еще, а домофон, который здесь называют buzzer, уже заливается: бзззз… Я нажала кнопку, спросила для уверенности, хотя и так не сомневалась, отодвинула засов, отперла замки. Слышу, грузовой лифт на двадцать человек с зарешеченной, поднимающейся кверху дверью с грохотом едет наверх. Я перекрестилась, три раза поплевала налево, направо и назад и открыла. Он выглядел как тогда, то есть рубашка, но другая, пиджак, галстук, до блеска начищенные туфли, фальшивая улыбка и сам старый, хотя не седой. Может, красится? Сейчас он мне еще больше не понравился. Он с порога это почувствовал, потому что по-европейски поцеловал мне руку и сразу стал симпатичным.

— Прошу прощения, но я часто что-то делаю неизвестно зачем, просто знаю: я должен это сделать, поскольку уверен, что должен.

— Должен?

— Если делаю, значит, должен. Где они?

Повернулся спиной, зажег верхний свет и стал расхаживать около картин. Умело расставил их на мольбертах — легоньких, складных, которые Клаус купил перед отъездом. То подходил поближе, то отступал и снова подходил. Я не знала, что делать, поэтому только пожала плечами и начала застилать постель. Но сразу же отскочила от кровати — еще невесть что подумает! — и задернула балдахин. А он и внимания не обращал, а может, прикидывался, и вроде бы смотрел, но так, будто и не смотрел. На всякий случай я пробормотала, что картины без хорошего освещения увядают. Он даже не ответил. Я села в кресло и закурила, у меня еще оставался запас «Беломора» из России на черный день, хотя врач курить запретил. Не помогло, я совсем растерялась, чувствую, что сейчас заплачу. Но тут, к счастью, зазвонил телефон, и это уже был Клаус. Я обрадовалась, что у меня будет свидетель. Пусть этот попробует что-нибудь мне сделать — не выпутается. И сразу стало легче. А Клаус по своему обыкновению начал с того, что меня любит и что соскучился. А я ему сразу, что здесь Джези. Сначала долгая пауза, а потом: как это? Да так, пришел, потому что ты ему дал адрес, нет разве? — И что? — Смотрит картины. — Мило с его стороны, очень даже мило, но ведь уже двенадцатый час. — Я тоже считаю, что поздновато. Даю ему трубку. — Ты что, я на конференции, люблю тебя и скучаю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: