И тут возникла неожиданная проблема: я уговаривал учеников писать о своих затаенных навязчивых идеях, однако стоило на Бродвее прогреметь какой-то пьесе, мне приносили дюжину подобных, только гораздо хуже. Я пытался убедить студентов, что на собственных обсессиях тоже можно неплохо заработать, но безуспешно: получалось, что у всех у них главная обсессия — жажда успеха. Это имеет некоторое отношение к моему рассказу, но куда ближе к нему тема второго цикла занятий, а именно греческая трагедия. Учеба в Колумбийском университете — не шутки, не то что в Польше: студентам она обходилась в пятьдесят пять с гаком тысяч долларов в год. Что для одних было много, для других мало, а для меня в то время — вообще запредельная сумма. Я тогда — по воле случая, кстати! — за три тысячи в месяц занимался «Царем Эдипом» Софокла.
Первым делом я сообщил слушателям, что пьеса эта в 429 году до н. э. пользовалась в Афинах огромным успехом. Может, не таким, как «Антигона», но все же добрых пару лет не сходила со сцены. И что Софокл выигрывал все конкурсы, а Эсхил, его конкурент, был на грани нервного срыва. Если же говорить серьезно, «Эдип» из всех греческих трагедий казался мне самым трагически абсурдным, то есть максимально соответствующим нашему времени. Ведь, как известно, Эдипу еще до рождения боги вынесли приговор: ему назначены были убийство отца, женитьба на матери и трагический конец. Однако шутки ради боги подарили ему видимость свободы. Позволили сделать карьеру, разгадать загадку Сфинкса, спасти Фивы, занять там царский престол. И жениться на царице, то есть на собственной матери. Заиметь с нею четверых детей, и только тогда — бабах!
Так вот: в этом я увидел некоторую аналогию с историей Джези. Ведь он родился, когда в Германии к власти пришел Гитлер. И тем самым по высочайшему повелению, вместе со всем еврейским народом был приговорен к смерти. Но кто-то там, наверху, решил, что забавнее, если мальчик пока спасется и сделает головокружительную карьеру, а потом можно будет к нему вернуться. Роль эриний, то есть богинь мщения, была отдана журналистам, то есть профессионалам, которые жируют на страданиях людей талантливых, но запутавшихся, часто лживых, сломленных и перепуганных. Конечно, Джези не был невинным младенцем, сам наврал с три короба и вел себя совершенно не так, как Эдип. Ни в чем не пробовал разобраться — ровно наоборот. Хотя уже в Лодзи, а потом в Нью-Йорке у него было время оглядеться вокруг и увидеть — не преступления, разумеется, но сплошную ложь, притворство и лицемерие.
Как известно, чтобы трагедия состоялась, божественные распоряжения надо исполнять неукоснительно и скрупулезно. Авраам, например, когда Бог повелел ему принести в жертву сына, ни секунды не колебался и не задумывался. Надо значит надо, и точка. Философ Сёрен Кьеркегор ужасно его безраздельной вере завидовал. Удивлялся, почему Авраам не посоветовался с женой, не предупредил сына и так далее. Но… вроде бы зачем? Или — или.
Возвращаясь же к грекам и Софоклу… Странно себя повел царь Лай, отец Эдипа. Веровать-то он веровал, но как бы не до конца, не решался поверить предсказанию, но и не поверить боялся. Словом, поступил немного по-польски, то есть принялся комбинировать.
Смотрите: коли уж оракул ему сообщил, что он будет убит сыном, который вдобавок женится на его супруге, а своей матери, Лаю следовало бы поступить рационально. Развести руками, помолиться и весело прожить остаток дней, поджидая, пока сынок подрастет. Жену он, кажется, особо не ревновал: кара постигла его род по той простой причине, что женщинам он решительно предпочитал мужчин. А в Греции уже в те времена это еще считалось предосудительным. И Лай придумал вариант, чтобы все были довольны: для начала поручил слуге проколоть младенцу ножки и бросить его в горах. Там им наверняка займутся дикие звери. Во всяком случае должны заняться. Он же сам сохранит руки в относительной чистоте, а боги получат то, что хотели. Но не все пошло так гладко. У слуги было доброе сердце, он спас дитя, и тут началось.
Отец Юрека, Моше Левинкопф, вопреки приговору, тоже не собирался сдаваться. Вместо того чтобы покорно отправиться со всей семьей в гетто, он меняет фамилию; перемена анкетных данных с ведома и согласия заинтересованных лиц была тогда делом обычным для обеих сторон — и палачей, и жертв. Гитлер, Ленин, Сталин… А Исаак Бабель, например, вступил в конную армию Буденного как истинно русский солдат Лютов.
Таким образом, Моше Левинкопф, перевоплотившись в Мечислава Косинского, уворачивается от рока и спасает жизнь — разумеется, не всему народу, а жене, себе и, до поры до времени, сыну.
А теперь о сыне: были у него шансы или нет? Было ему предопределено стать примером того, что сделать ничего не удастся, или так пожелал случай? Его отец часто повторял, что нет большего несчастья, чем быть избранным, ибо избранный лишается всех человеческих прав, а стало быть, и каких-либо шансов.
Минуточку: а если бы Джези, к примеру, послушался отцовского совета и скрючивался, становился меньше, а не рос, извивался, ползая по земле, а не пытался любой ценой, всеми правдами и неправдами взобраться на самый верх? Постигла бы его удача или нет? Если бы, скажем, наш Эдип обуздал гордыню и сдержал гнев, когда свита Лая приказала ему убираться с дороги, и не набросился бы на царя, понятия не имея, что убивает собственного отца, сбылось бы пророчество или нет? Что это: случай или судьба? Может, вся штука была в том, что боги, не заблуждаясь относительно свойств человеческой натуры, знали, что могут спокойно подождать. Достаточно повесить липучку от мух — избранник добровольно к ней приклеится. Джези верил единственно и исключительно в случай. Но, между нами, неужто мы способны влиять на случай больше, чем на судьбу, или одно на одно выходит? Об этом мы беседовали по утрам со студентами с Манхэттена, из Бронкса, Бруклина, Северной Дакоты, с Тайваня и из России (мнения разделились), а во второй половине дня я шлифовал сценарий, ну и заглядывал на съемки.
Ход конем (как это представлялось Клаусу В., а скорее — Маше)
Картина у Маши не получилась такой, как она задумала. Поджидающее птиц дерево гостеприимным отнюдь не казалось. Дуб — это ведь древо жизни, корнями он должен достигать центра Земли, а ветвями — Солнца. А Машино дерево больше походило на осьминога, охотящегося на птиц и кормящегося их страданиями. Поэтому три птицы, смахивающие на галок, кружили поблизости, но сесть боялись — больно уж ветви напоминали голодные руки. Маша не знала, как быть, наверное, она дала слишком мало зеленого и слишком много черного и коричневого. Но так уж вышло, ничего не попишешь, не переделывать же. Ладно, коли так… и она дорисовала еще одну птичку, лежащую под деревом, уже неживую. Маленький черненький высосанный комочек. Бледный, опухший владелец галереи позвонил накануне и сказал, что ему нужны еще две картины. Ну вот, одна уже есть.
Маша, в заляпанном красками халате, открыла окно; мужик напротив не скрывал разочарования. Отложил бинокль и со злостью замахал руками. Надо бы сделать ему что-нибудь приятное, подумала Маша, в конце концов, он уже давно ждет. Улыбнулась и помахала в ответ, но он, оскорбившись, погрозил ей кулаком, захлопнул окно и задернул занавеску.
А что, если показать это Джези, подумала она, но нет, нет, ни за что. Нагородит чего-нибудь, ему нельзя верить. Клаус звонил, опять он вынужден отложить приезд. В Нью-Йорке, кроме Джези и толстого владельца галереи, она никого не знала, но мир тесен. Клаус дал ей телефон двух производителей обуви, которые якобы заправляют всем в своей отрасли на Манхэттене, однако встречаться с ними не хотелось.
Она измерила проклятое давление — опять 160 на 100, выпила таблетки, запах краски помалу улетучивался через окно. Когда мылась, позвонил Джези, в ярости, что она не дает о себе знать. Да с какой стати, почему это она должна ему звонить? Не звонила, и точка, хотя не сомневалась, что он ждет. Сказала, что все знает про Аниту.