Нет, никакие доводы не могли примирить его, живого, с помышлением о близкой смерти, никакая бесконечность внутри него и вне него не была ей оправданием, ибо сейчас он понял то, что неосознанно чувствовал тогда, в саду, глядя в окошко на родителей и Марью, но не мог еще осмыслить: что человек и есть конец этой вселенской бесконечности, а начало… Впервые Михаил подумал о Боге не как о Ком-то далеком, ослепительном и грозном («Бога человекам невозможно видети»), а как о Ком-то прямо связанном с ним, маленьким, несчастным, валяющимся теперь в сыром подвале на вонючем тюфяке. «Ведь если Он есть, так зачем-то Он дал мне жизнь?» С необычайной остротой ощутил он, глядя сухими глазами во тьму, что время его смерти еще не пришло, что теперь она бы была еще чудовищней и противоестественней, чем смерть рыдавшего в нечеловеческой тоске Лашкевича, который, по собственному ощущению, все же пожил, пусть и по-скотски, пусть в пьяном, разгульном чаду, но ведь он, очевидно, и не ждал от жизни большего, — а что же он, Михаил, только еще думавший о жизни, о ее непостижимости, сидевший ночью при свете горелки над «Смертью Ивана Ильича» и перечитывавший поразившие, хотя и не поддающиеся его разумению слова: «Он хотел сказать еще «прости» но сказал «пропусти» и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукой, зная, что поймет тот, кому надо»?.. Давно, с тех времен, как стояли они с отцом в Кремле, под прохудившейся кровлей собора Михаила Архангела, его святого покровителя, у древних могил великих князей и государей, поселилось в его груди ощущение своего какого-то особого предназначения, загадочным образом связанное и с тем величием, и с тем непостижимым запустением, что увидел он здесь, в сердце Русского государства. Словно не отец привел его сюда, а другая, неведомая сила привела, поставила и сказала: «Смотри. Помни. Не посрами их славы». Или все это лишь помстилось ему, а жизнь бессмысленна и случайна, и нужно, как Лашкевич, успеть урвать от нее то, что находится на расстоянии вытянутой руки, не думая ни о каком предназначении, о Боге, вечности, а перед тем, как получить свинцовую пломбу в затылок, шепнуть тому, кого обокрал: «Зато пожил!»?
А как же тот закон, о котором говорил артиллерийский подпоручик, что у человека есть защита, ангел за правым плечом, а сподличав, он этой защиты лишается? Разве он, Михаил, подличал? Ну, врал по мелочам, таскался по бабам, у которых где-то — в Красной армии или в Белой, за морем, в Туретчине — были живые мужья… Пошел, как сказал отец, на поганую службу, налоговым инспектором. Но ведь люди благодарили его со слезами на глазах: «Ты спас нас!..» А может быть, это кара ему за то, что с тех пор, как в третий раз вступили красные на Дон, не был он вовсе в церкви — и не только потому, что хотел вступить в комсомол или боялся потерять работу, а потому, что не ощущал в этом потребности? Он потерял веру в Бога, а теперь Бог наказывает его, не давая осуществить заложенное в нем предназначение?
Но если Бог создал людей по своему образу и подобию, почему допустил Он, что жизнь человеческая так подешевела, что убить человека, венчающего собой мировую бесконечность, стало не труднее, чем прихлопнуть комара? «Но ведь и Христа распяли, — сказал он себе (или то был давешний голос?), — и Он умер в муках, хотя творил одни благодеяния. Стало быть, жизнь не у Бога подешевела, а только у нас?» Подчиняясь безотчетному порыву, Михаил вдруг произнес в темноте:
— Да воскреснет Бог… — И лежал, прислушиваясь, как затихает эхо необыкновенных, ликующих и торжественных этих слов, которые с таким восторгом пел священник после крестного хода на Пасху. Потом, запинаясь, он стал читать дальше полузабытую уже молитву: —…И расточатся врази Его… и да бежат от лица Его ненавидящий Его… Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением… — Когда Михаил дошел до этих слов, правая рука сама собой потянулась ко лбу, пальцы сложились в щепоть, и он осенил себя широким крестом.
Вспомнилась окоченевшая, точно каменная десница лежавшего на полу в их хате мертвого Павла Дроздова — пальцы ее тоже были сложены, как для крестного знамения… Успел или нет он перекреститься?
— …И в веселии глаголющих: радуйся, Пречестный и Животворящий Кресте Господень, прогоняяй бесы силою на тебе пропятого Господа нашего Иисуса Христа…
Загрохотал вдруг засов на двери, она распахнулась с раздирающим душу скрежетом, в глаза ударил свет фонаря — «летучей мыши», за которым смутно угадывались какие-то фигуры.
«Расстрел? — молнией пронеслось в голове у Михаила. — Пора?»
— Помилуй нас, Боже, по велицей милости Твоей… — нараспев сказал кто-то.
— Ты чего, сдурел? — грубо произнес другой голос. — Ты думаешь, ты в церкви, что ли? Проходи, не задерживай!
Теперь Михаил видел, что в дверях стоит бородатый человек в одном подряснике. Он вдруг взмахнул руками и влетел в камеру — очевидно, от толчка в спину. Дверь захлопнулась, и снова наступила тьма. Прибывший откашлялся.
— Простите, здесь, как я понял, есть человек духовного звания? — спросил он.
— Нет, — ответил удивленный Михаил, — здесь только я, Михаил Шолохов, налоговый инспектор.
— Стало быть, это вы творили молитву против бесов, которую я слышал за дверью?
— Да, — смущенно сказал Михаил. — А что, я так громко читал?
— Да нет, солдат едва ли слышал, — успокоил Михаила священник, словно прочитав его мысли. — А у меня обостренный слух на молитву, ведь я и в алтаре должен слышать, что читают в храме. Так вы говорите, вы налоговый инспектор? Другими словами — продкомиссар? — Батюшка подошел к Михаилу ближе, внимательно вглядывался. — Такой молодой?
— Вроде того. Только я не занимался разверсткой, а лишь налоги начислял.
— Что ж — неправильно начислял, коли попал сюда?
— По твердому заданию — неправильно. Но если бы я начислял по твердому, у нас в Букановской второе Поволжье было бы.
— Значит, начислял правильно, — сказал батюшка. — Господь тебя не оставит. Ведь ты уповаешь на Господа?
— Я… — замялся Михаил, — я плохо уповаю, батюшка… Только теперь и вспомнил про Бога.
— Что ж, это бывает. Все мы грешные. Тебя как величать-то, ты говоришь? Михаил?
— Михаил.
— Стало быть, мы тезки. И я — Михаил. Отец Михаил. Думаю, се — добрый знак. Ведь и церковь у вас в Вешенской освящена во имя Архангела Михаила. Благословляю тебя, раб Божий Михаил, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. — Священник осенил Михаила крестным знамением, а тот, вспомнив, как ведут себя в таких случаях, поднялся с тюфяка и сложил крестом ладони, чтобы принять для поцелуя руку батюшки.
— Батюшка, вот тут еще матрац, располагайтесь, — предложил он.
— Спаси, Господи. Эх… Сколько же несчастных окропили своими слезами это ложе? Прими их, Господи, во Царствии Твоем. — Отец Михаил помолчал. — Какую же кару тебе, Михаил, они обещают за покровительство сирым?
— Расстрел, — нехотя ответил он.
— Расстре-ел?! Ну, это и для большевиков слишком. А ты, понятное дело, скорбишь душою. Тебе сколько лет?
— Семнадцать.
— Сказано в Писании: «Не бойся, малое стадо!» И ты не бойся. Буду молиться за тебя. Приму твою исповедь, отпущу грехи. Причастить, к сожалению, не могу: отобрали у меня здесь супостаты крест-дароносицу с запасными Дарами. Но все же, Михаил, странно мне, что за такой пустяк хотят они тебя расстрелять. Может, угрожают просто?
— Да нет, не угрожают! — с отчаянием воскликнул Михаил. — Есть тут такой Резник, невзлюбил он меня давно и по всякому случаю привязывается, и обязательно контрреволюцию мне цепляет. Раньше я от него отбрехивался, а теперь не получится: «экономическую контрреволюцию» углядел! Я на этот раз решил и вовсе на его вопросы не отвечать. Зачем? Бесполезно.
— Резник — это такой черный, с красными глазами? Он сам что же — из жидов?
— Да уж не из казаков, понятное дело!
— Теперь верю, что хочет расстрелять. И не токмо оттого, что он из жидов — среди них всякие бывают, а потому что из резников.