— Товарищ Погорелов! — заторопился Михаил. — Один вопрос. А где тот священник, отец Михаил, который со мной в одной камере сидел?

— Какой священник? Не знаю я, брат, кто с тобой в одной камере сидел. У нас этим комендант занимается. Да и не положено нам отвечать на вопросы заключенных, куда кто делся.

— Ну вы знаете хотя бы этого отца Михаила?

— Нет, не знаю, — покачал головой Погорелов и позвал конвоира.

Михаил прочитал протокол. Все действительно было записано верно, хотя и не очень грамотно. Он подписал листки.

Когда Михаила увели, Иван Погорелов взял дело и отправился к Резнику. Тот что-то с азартом писал, низко склонившись над столом, так что его борода елозила по бумаге.

— С коммунистическим приветом, товарищ Резник!

— Здравствуй, Иван. — Резник отложил перо, выжидательно посмотрел на Погорелова.

— Допросил я Шолохова Михаила. Языкастый парень, ничего не скажешь. Но на матерого врага не похож, а я их видел, ты знаешь. Почему ты настаиваешь на высшей мере?

Руки Резника сжались в кулаки. Он почувствовал приближение приступа бешенства, который обычно налетал на него, как на эпилептиков припадок падучей.

— А я не видел врагов? — тихо, почти шепотом спросил он. — Почему ты думаешь, что враги — только те, кто стреляют?

— Я думаю так, Илья Ефимович: партия оказала нам доверие, оставив за нами право предавать обвиняемых суду революционного трибунала, и мы должны это доверие оправдывать. Матерым врагом Шолохов не может быть хотя бы потому, что ему всего 17 лет…

— Ты не видел у белых семнадцатилетних палачей? — закричал вдруг, брызгая слюной, Резник. — Юнкеров, которые у беременных еврейских женщин взрезали животы?

— Юнкеров видел, а беременных еврейских женщин со взрезанными животами не приходилось, хотя и слышал про такое. Но не в этом дело. — Погорелов пристально смотрел на Резника, который сначала, когда начал кричать, стал белым как бумага, а теперь наливался дурной, черной кровью. «Э-э, парень-то отчасти прав», — думал он. — Ты гляди, Илья Ефимыч, тебя так Кондратий хватит…

Резник понял, что не сдержал расходившиеся нервы, и плюхнулся в кресло, шумно дыша через большие ноздри.

— Мы ведь уже не на военном положении, чтобы казнить несовершеннолетних, — продолжал Погорелов. — Ты помнишь, что было в Ростове, когда башибузуки Бройницкого застрелили подростков? Конец советской власти пришел в Ростове. Сейчас, конечно, не то время, но банд в округе еще рыщет достаточно. Ты хочешь, чтобы после расстрела Шолохова в них побежали его сверстники? Здесь под окнами ходят его отец и мать, я уже разговаривал с ними. Ты, товарищ Резник, уважаемый, опытный чекист, но лично я на основании этого дела, — Иван потряс перед носом Резника папкой, — не смог бы объяснить родителям, за что казнили их единственного сына.

— А не надо ничего объяснять, — медленно, страшно говорил Резник. — Папаша этого поганца — сам враг. Он заведовал заготконторой в Каргинской, а на нее все время совершал налеты Фомин. И всегда перед этим в закромах было полно хлеба! Случайно, ты полагаешь? По этому мельнику тоже пуля плачет.

— Не пойму я тебя, Илья Ефимович. Мы, значит, будем расстреливать, а когда к нам станут приходить люди и спрашивать — за что, мы им скажем: «Сами дураки! А будете спрашивать, и вас расстреляем». Так, что ли?

Резник дрожащими руками свертывал папиросу.

— Иван, — сказал он наконец, закурив, — я ведь старше тебя — и по возрасту, и по партийному стажу. Поверь моему чутью. Малые лета этого Шолохова не оправдывают. Он молодой, а уже умеет маскироваться. Это новая, наиболее опасная сейчас разновидность врагов. Они хотят врасти в советский строй и развалить его изнутри. Я давно наблюдаю за ним и пришел к твердому выводу, что чем раньше мы его уничтожим, тем будет лучше.

— В связи с этим я тебе официально хочу задать несколько вопросов. — Погорелов сел, вытянув вперед простреленную ногу, и тоже закурил. — Подсудимый отказался давать тебе показания, утверждая, что ты, как давний знакомый, относишься к нему предвзято. Я уполномочен это проверить. Ты был в Каргинской на его спектакле «Необыкновенный день»?

— Был.

— Содержалась ли в нем враждебная пропаганда?

— Да нет, — досадливо махнул рукой Резник, — это было всего лишь переложение «Недоросля» Фонвизина.

— А был ли ты на других спектаклях Шолохова?

— Нет. Что у меня — есть время по спектаклям ездить?

— Откуда же ты знаешь, что он осуществлял на сцене Каргинского народного дома враждебную пропаганду?

— Я читал изъятый у Шолохова экземпляр поставленной им пьесы «Тарас Бульба».

— А почему этот экземпляр не приложен к делу?

Резник снова побагровел.

— Ты что же, Иван, мне не доверяешь? С каких это пор мы прикладываем к политическим делам любительские пьесы?

— Наверное, с тех пор, как прикладываем антисоветские листовки, разную нелегальную и эмигрантскую литературу. Где пьеса?

— Да лежала у меня где-то, потом исчезла. Видно, когда ненужные бумаги уничтожал, ненароком сжег. Да ты что — «Тараса Бульбу» не читал? Это же пропаганда царизма и антисемитизма!

— Тебе, Илья Ефимович, некогда по спектаклям ходить, а мне некогда читать. Вот направит партия меня учиться, тогда и почитаем. Подсудимый утверждает, что сочинение Гоголя «Тарас Бульба» не запрещено в Советской России.

— Да мало ли что у нас напечатано за триста лет романовского ига! Все запрещать, что ли? Мы тогда только и будем, что с утра до ночи книжки жечь! Вот окрепнем, встанем на ноги, тогда и возьмемся.

— Извини, товарищ Резник, ты — бывший слесарь, а я — бывший батрак, и не нам, наверное, выносить приговоры книжкам. Правда ли, что Каргинский культпросвет одобрил пьесу «Тарас Бульба»?

Резник зло, так что искры посыпались в разные стороны, загасил папиросу.

— Одобрил! С этим культпросветом с самим еще разбираться надо!

— Так разобрался бы. О неправильных действиях культпросвета в деле тоже ничего нет.

— Давай я еще к Луначарскому в Москву за справкой съезжу!

— Короче, — сказал Иван, расстегивая ворот гимнастерки, — можно считать установленным, что твое утверждение о враждебной деятельности Шолохова в каргинском клубе не имеет под собой фактических оснований.

— А я его за это не арестовывал! Деятельность подсудимого в красноармейской школе и народном доме вызвала у меня определенные подозрения, которые полностью, документально подтвердились после совершенной им в Букановской экономической диверсии! Я надеюсь, ты не будешь этого отрицать?

— Уменьшение Шолоховым твердого налогового задания среди бедных хозяйств Букановского района налицо. Но дела такого рода подлежат разбирательству в народном суде, а не в революционном трибунале. Причем я не уверен, что нарсуд даст ему много. А ты, человек, облеченный доверием партии, требуешь его расстрела!

— Да потому мы и существуем, что нарсуд не в состоянии справиться с подобными делами! Нарсуд не обязан предполагать, что натворит еще этот Шолохов завтра, если сегодня вывернется сухим из воды! А мы несем за это политическую ответственность перед партией. Потому и называемся — Главным политическим управлением. Ты забыл?

— Да вроде не забыл. А относительно того, что натворит этот Шолохов завтра, скажу тебе свое личное мнение, не для протокола. Ты вот, насколько я знаю, уважаешь ученых, людей умственного труда. Как же ты можешь подводить под расстрел такого способного парнишку? Ведь ты подумай: в 15 лет он красноармейцев учил, а в 16 спектакли ставил — да какие! Я сам был, хохотал до упаду. Люди хлопают, радуются — и партийные, и беспартийные. Поговорить с ним тоже интересно — даже на допросе. У нас не в каждом хуторе или станице такого встретишь. Не справился он с налоговой работой? Так, может, ему другим надо заниматься — литературой, например? Учиться? Ну, ошибся он, с кем не бывает? Он еще пожить не успел, а ты уже предлагаешь его полечить пулей? Да что с тобой, Илья Ефимыч?

Лицо Резника вдруг неузнаваемо изменилось: зубы оскалились, задергались мышцы лица, заходили туда-сюда желваки, словно там, под кожей, бегали мыши. Сам того не понимая, своими словами Иван угодил в больное место Резника.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: