Асамон стоял перед нею ни жив ни мертв. Он был бледен, точь-в-точь как она сама, когда услышала о возможной свободе.
— Хриса? — одними губами без голоса переспросил он, ища скорейшего подтверждения.
— О, да! Подле сокровищницы сикионян. На террасе. То самое место, где...
Асамон сбежал вниз.
— Но если это шутка,— он слабо улыбнулся ей,— клянусь, я не перенесу.
— Иди, иди,— рассмеялся вслед Гнафон.— Я всегда подозревал, что ты безумец. Слышишь?.. Безумец!
— А ты? — вкрадчиво прошелестел у него над ухом ревнивый шепот, когда они остались одни.
— Что до меня,— сурово произнес Гнафон,— то даже сладкая, как виноград, свежая, точно розовый в цвету куст, прекраснейшая из прекрасных женщин не стоит того, чтобы лишаться из-за нее хотя бы доли рассудка. Но, право же, моя чудная Гелика, к тебе это совершенно не относится. Я без ума!
— О, мой господин, я тоже! — тихо вое кликнула прекрасная фракиянка, и гибкие фигуры их, облитые лунным светом, надолго объединились в объятиях на ступенях государственного Совета Элиды.
Глава 11
В предутренних серых сумерках Асамон спустился к Алфею, к широкой, каменистой отмели, придерживая в поводу двух оседланных лошадей. По очереди напоил их, слушая, как жадно, с сапом втягивают они воду, и сел в седло на Авру. Вороной жеребец по кличке Коракс, словно привязанный, послушно бежал рядом, играя, и зубами то и дело норовил щипнуть кобылу за шею.
Гипподром юный афинянин объехал далеко стороной, не желая быть замеченным, и вскоре выбрался на старую аркадийскую дорогу.
В сумерках дорога казалась скучна и пустынна. Темные рощицы благородного лавра тянулись по обеим сторонам, набрякшие утренней сыростью. Асамон спешился и привязал лошадей в глубине зарослей за поворотом. Сверху надбровным валиком нависал склон холма Кроноса, образуя естественное укрытие, огражденное по сторонам деревьями.
В ожидании Асамон снял с себя плащ и бросил через седло, хотя лихорадочная дрожь временами сотрясала его. Но не утренняя прохладная свежесть была тому причиной. Лицо его горело, и он ждал, привалившись к древесному стволу, как пересохшая, истресканная зноем земля ждет в томлении живительной небесной влаги в душном, переполненном просверками молний воздухе.
Кони тревожно всхрапнули, перебирая ногами. Но он не обратил на это внимания.
Наконец, очнувшись, словно в воду, сунул руку в буйную зелень листвы и холодной от росы ладонью провел по пылающему жаром лицу. Почувствовав облегчение, он осмотрелся. Дорога в обе стороны по-прежнему была пустынна. Асамон повернулся к лошадям и — вздрогнул от неожиданности под устремленным на него в упор ярко-синим лукавым взглядом.
— Хриса...
На ней был серого цвета, ниспадающий до земли трибон, словно сотканный из предрассветных серых сумерек. Он делал ее похожей на неясную тень, струящуюся множеством складок и перетекающую при малейшем движении. Казалось, она легко могла исчезнуть, как и появилась, при первом дуновении утреннего ветерка. Но Хриса не исчезала. Она стояла подле Авры, взяв кобылу под уздцы, и тонкими пальцами слегка касалась чуткого храпа. Ее глаза неотрывно следили за ним, но лукавое их выражение было ему неясно.
Внезапное появление Хрисы, словно вино, ударило Асамону в голову, и кровь толчками застучала в виски. Он почувствовал, что теряется.
Огромным усилием воли Асамон овладел собою. Подошел к жеребцу и тяжело положил руки на седло.
Будь такое возможно, он велел бы сейчас привязать себя накрепко к мачте, чтобы, подобно Одиссею, изведать на себе губительные любовные песнопения сладкозвучных сирен, от которых люди мешаются рассудком, и, как он, выйти из положения, не понеся урону... Несколько спустя он молча поворотил к ней голову и уперся угрюмым, почти враждебным взглядом в ласковою синеву ее глаз, и она медленно истаяла под его свинцовой тяжестью, вся преисполнилась тревоги.
Он видел эти перемены в ней, внезапный испуг, ко не мог ничего поделать с собой. Что-то упорно сопротивлялось в нем желанию быть счастливым — счастливым в безумии, при бездействующем рассудке! — и угрюмая враждебность к ней,— лишавшей рассудка,— оставалась для него последним спасительным островом.
Девушка невольно отступила, в страхе, назад за лошадь. Слезы вскипели у ней на глазах, не ожидавшей такой встречи, тем более, что вины за собой она не чувствовала. Но их отношения были слишком коротки, и слишком мало можно было выдумать поводов, чтобы ошибиться в истинных причинах враждебности с его стороны, которую, она видела, он хотел, но не мог от нее скрыть. В тот же краткий миг своего испуга она прозрела тайные движения его души, и нежность к нему и жалость, почти материнская, желание спасти от самого себя переполнили ее, как сосуд, забытый у источника под хлещущей через край струей.
Он уже не смотрел в ее сторону, но стоял, опустив голову и положа руки на седло. Она скользнула к нему тенью сзади и спрятала мокрое от слез лицо у него на плече. Всхлипнула, то ли от жалости, то ли прося о примирении.
Этот трогательный и беспомощный жест немедленно отозвался в нем волнующей дрожью. О, как хотел бы он в эти мгновения обернуться к ней и заключить с нежностью в объятия, коснуться щекою волос, наконец искупить невольный порыв враждебности, который она уже с легкостью простила, но... достаточно грубо Асамон отстранил от себя девушку и шагнул к дереву отвязать кобылу. Хриса с покорностью последовала за ним, недоумевая, почему ее попытка не была принята, и желая хотя бы мельком поймать его взгляд, виноватый, с досадой ли, действительно грубый, или только растерянный, как у нее самой перед тем, что с ними происходит. Но он не смотрел на нее — сосредоточенно отвязывал поводья, поправил сбрую, забросил поводья на луку и, наконец, подвел кобылу к ней.
— Ей три года... Авра,— ученическим голосом, словно затверженный урок, произнес он.
— Мы уже познакомились,— чуть улыбнулась девушка, делая еще одну слабую попытку примирения.
Он сумрачно кивнул и хотел было отойти, но вспомнил, что без его помощи ей будет трудно сесть в седло. Вопросительно вскинул на нее глаза, но ничего, кроме все того же ученичества, в них более не отразилось, прочно придавленное внутри самого себя.
Перемена была настолько разительна, что девушка слегка даже закусила губу. Но тотчас лукавая искра промелькнула у ней в глазах и отразилась на лице улыбкой.
Она сделала движение навстречу, как бы приглашая помочь. Коснулась левой рукой седла. Асамон слегка наклонился, подставив ступенькой по-юношески угловатую широкую ладонь. Она нерешительно ступила на ладонь ногой, обутой в легкую сандалию, и ощутила сразу ее каменную надежность. Помедлив, опустила правую руку ему на плечо, и в этот момент край ее трибона — конечно же ненароком! случайно!— распахнулся и мягко скользнул с бедра, обнажив его растерянным взорам округлое, похожее на зрелый золотисто-розовый плод, колено. Она, конечно же, замешкалась, совершенно не замечая своей оплошности и лишь приноравливаясь, чтобы половчее сесть в седло, и уже не только колено, но и часть бедра невыразимо прекрасных, безупречных линий, исполненных тайны, тревожной прелести, оказались открытыми перед самыми его глазами, так что, осмелься он вдруг, мог бы легко коснуться их губами.
Смущенный, он не успел ни отвести взгляд в сторону, ни подготовиться хотя бы внутренне к этому сокрушительному удару. А то, что это был именно удар, расчетливо нанесенный, удар по его независимости, он понял, когда девушка уже сидела в седле — по лукавой улыбке сверху вниз, в которой он безошибочно увидел ее глазами свою глупую и потрясенную тайно подсмотренным зрелищем физиономию. В эти самые мгновения он понял — его невольный и грубый вызов был ею принят, и не только принят, но уже и наказан.
Это было объявлением ему войны.
Он вдруг подумал, что для мира, в котором они живут, состояние войны естественно, как дыхание, и даже любовь неизбежно несет ее в присущих ей одной формах подавления и нередко уничтожения. Ах, но какая это обещает быть чудная война!