На это Шульцу нечего было сказать. Да, действительно, с того дня, как был получен приказ варить рубин в четырех горшках, он все время находится возле печи, домой не уходил, смотрел за всеми четырьмя горшками сам. И Данила Петрович не такой человек, чтобы другому гадость учинить; он стекловар настоящий, а настоящий стекловар никогда не станет губить стекло в горшках, а тем более такое дорогое, как золотой рубин. Но вот этот мальчонок его, Сенька-то, — это такой жулик, что может утворить что угодно! Он, надо полагать, не забыл, как Шульц надрал ему уши, когда обнаружил его под столом в лаборатории. Он, возможно, и отомстил ему, Шульцу, сыпнул какой-нибудь гадости в эти два горшка.
— Твой зон жулик, он сыпайт в мой шихта разный дрек! — продолжал разоряться Шульц.
— Да он тоже не подходил к твоим горшкам, чего напраслину на ребенка взводишь? — заступается за сына Данила Петрович.
Шульц бегал и в составную, кричал и на засыпщиков-золосеев, обвинял и их в порче шихты. Но золосеи — ребята десятка не робкого, они дали ему дружный отпор.
И Шульцу пришлось ретироваться, кричи тут, не кричи, этим дела не выправишь. А будешь разоряться, эти медведи, чего доброго, и холку намнут. Жалуйся потом генералу.
Самое неприятное Шульца ждало впереди. Он понимал, что о таком происшествии обязательно доложат генералу, а тот, конечно, вызовет его для объяснений. И Шульц не ошибся — Мальцев потребовал его во дворец с докладом.
— Ну, Гендрик, ты что же это, брат, а? Портачить начинаешь, да? Золото мое на ветер пускаешь? Ты что же думаешь, я для того тебя сюда привез, чтобы ты горшки мои запарывал, да? Ты думаешь, что у меня деньги куры не клюют, что у меня свои золотые прииски? А ну-ка, отвечай! — начал допрашивать его Мальцев, лишь только Шульц переступил порог генеральского кабинета.
— Герр генераль, мой не виноват, мой хорошо варийт золотой рубин, — залепетал Шульц.
— А кто ж виноват? Я, что ль? Ведь не я же варил рубин, а ты? И как же «твой хорошо варийт», как утверждаешь ты сейчас, когда два горшка испорчено, а? Это что ж, по-твоему, хорошая варка, да?
— Шихта быль нехороший, дрек шихта, составители плохо составляйт шихта, — продолжает лепетать Шульц.
— Опять-таки твой недогляд. Надо было смотреть самому, какую шихту тебе приготовили. Если плохую, ты мог не принимать ее, — говорит ему на это Мальцев.
— Я смотрейт, но...
— Смотрел, да недосмотрел. И вот тебе моя резолюция: на первый раз убыток за испорченные два горшка я с тебя не взыщу. Ну, а вот за золото, что ты убухал в них, прикажу вычесть из твоего жалованья. Понятно? Ферштейн? И весь тебе тут мой сказ, можешь убираться. А если еще будешь так запарывать горшки, то буду вычитать за все, весь убыток от того на тебе повиснет.
— Но, герр генераль, ваш стекловар тоже иногда брак делайт?
— Бывает, но в редкую стежку. Да и по два горшка они у меня никогда не портили, а ты умудрился сразу два испортить. И они какие запарывали? С дешевым стеклом или недорогим хрусталем. А ты вон с каким! Убирайся, говорю, я тебя больше сейчас видеть не желаю!
И Шульц поплелся обратно. Говорить больше с генералом, пытаться оправдываться смысла не было. Так наоправдаешься, что, чего доброго, и на самом деле весь убыток на твоей шее повиснет: генерал тут полный властелин. Конечно, надо было оговорить в контракте, что в работе возможен будет иногда и брак, но раз это не оговорено, то теперь помалкивай.
Шульца мучило и другое. Ведь о его неудаче узнает вся фабрика. Его слава первоклассного стекловара теперь здорово потускнеет. Тутошние стекловары теперь будут смотреть на него не так, как до этого. Теперь они будут считать себя равными ему, раз и у него не всегда гладко получается. Они будут теперь радоваться, что он оскандалился перед генералом, который до этого так благоволил к нему. И особенно возрадуется эта бестия, мальчишка Сенька. Он прямо запляшет от радости: тот, кто ему шишку на лоб присадил и уши надрал, в такую лужу сел! Мальчишка будет смеяться над ним! А деньги, что вычтут из его жалованья, двести рублей — конечно, их тоже жалко, — сейчас не так его беспокоили, он уже не одну сотенку прикарманил, как начал работать тут, да и еще прикарманит. Портить же горшки он больше себе не позволит, будет смотреть в оба за составлением шихты. Он этих засыпщиков проучит, он еще не одну партию шихты вернет им назад, если они будут составлять ее спустя рукава. Он их научит, как надо шихту для золотого рубина составлять!
А Сенька и в самом деле обрадовался неудаче Шульца больше всех. Правда, Сенька никому ни слова об этом не говорит, даже тятьке родному, но в глазенках его так и прыгают бесенята, глаза его так и светятся торжеством и радостью.
А Данила Петрович сразу догадался, что творится в душе сынишки, и это ему не понравилось, хотя Шульца не любил и он.
— Слушай-ка, что я тебе скажу, — говорит он Сеньке. — Никогда не радуйся чужой беде.
— Да ведь это же немец, Шульц. Он же сам как с нами обходится? — говорит Сенька.
— Кто бы он ни был, а он все же человек, такой же, как и мы с тобою.
— Нет, он .не такой! — загорячился Сенька. — Если бы он был такой, как мы, он бы так не дрался и не таился.
— Ну, это другой разговор, а ты сейчас посмотри на него с другой стороны.
— С какой это другой?
— А с такой, что он такой же стекловар, как и мы с тобою. А у него незадача, авария произошла. Так как же мы, сами стекловары, будем радоваться тому, что у него получилось такое, а? Да ведь и хрусталя двух горшков жалко: это же труд человеческий. И не одного Шульца, его тут трудов не так уж густо. Шихту-то составляли, дрова заготавливали для варки не он, а другие. Вообще, Сеня, запомни раз и навсегда: никогда не радуйся чужой беде, чтобы и твоей люди не радовались, если она случится когда с тобою.
Сенька понял.
«Конечно, тятька, как и всегда, правду сказал. А все же мне почему-то и сейчас этого Жульца ничуточки не жалко, потому что нехороший и жадный он, вот что!» — подумал Сенька.
Но отцу ничего не сказал.
А весна-то все ближе да ближе надвигается, все ширится и разгорается. Вот-вот начнется паводок. Воробьи давно уже суетятся по-весеннему на дорогах и в палисадниках, на ракитах и тополях. Их почему-то всегда особенно много возле конторы фабрики, на кустах сирени — целый базар!
И грачи прилетели.
Желна, черный дятел, давно уже оповещает всех в бору о скором приходе настоящих теплых дней, звонко кричит при полете свое «плыть, плыть, плыть», а севши на сук или на вершину ели, заканчивает- утверждает громким «тэ-эк!».
— Так, — говорят старики. — Значит, скоро все поплывет, раз желна плыть-плыть приглашает.
На опушках леса, там, где уже растаял снег, начинают бормотать косачи: скоро у них начнется настоящий ток.
И жаворонки нет-нет да прозвенят где-то в вышине, рассыплют там серебро свое. И рябчики ведут уже пересвисты в густых ельниках. А голуби-то, голуби что делают на крышах! Гуркуют и гуркуют, — в Дятькове все ребятишки так говорят про голубей: не «воркуют», а «гуркуют». Голубей по Дятькову много, особенно на конном дворе генерала, где кучера прикармливают их овсом, а крыша над гутой их любимое токовище. Сенька самый заядлый голубятник среди сверстников. Дома у него есть свои голуби, но и на работе, как только выпадала свободная минутка, он нет-нет да и выскакивал на фабричный двор из гуты, чтоб полюбоваться на любимцев своих, послушать воркование их.
У Сеньки есть и еще один любимчик — фабричный соловей. Он живет в зарослях бузины, разросшейся вдоль фабричного забора, — там, где свалка мусора. Но сейчас его еще нет; соловей прилетит позднее, когда на бузине начнет развертываться лист. Прямо удивительно, почему эта соловьиная парочка облюбовала такое неприглядное место? На том берегу Барской речки, в саду и в парке генерала, есть лучшие места. А вот поди ж ты, соловьи всегда тут поселяются, каждую весну. Соловьиха сидит в гнезде, высиживает своих соловьят, а соловей, чтоб ей не скучно было, услаждает ее песнями. И тот, кто работает в гуте в ночную смену, выбегает ночью на минутку-другую во двор — глотнуть свежего весеннего воздуха и послушать соловья.