Питер ничем не прельстил парня, привыкшего к деревенской жизни, и вернулся он в родной Кирсанов — городом он только назывался, большое село, только и всего. Здесь Антонов окончил учительскую семинарию, в ней сошелся с эсерами, там же познакомился с Токмаковым, кое-как проучительствовал год в селе, а потом понесло его ветрами по губернии. Был он писарем волостного правления в селе Дворики, но быстро оттуда удрал. Встречали его в Тамбове на каком-то заводе.
Недолго задержался здесь Антонов. Он возненавидел душные цехи, шум станков, скрежет металла. Работа по двенадцати часов в день пугала его и отталкивала. Город казался ему страшилищем — таким же, как Питер, только в малом размере: пыльный, грязный. Он не разбирался в глубинах этой жизни, да и не хотел вникать в нее. Все тут было ему глубоко чуждо: весь уклад жизни пролетариев, дух этого класса, думы и помыслы рабочих, их непреклонная уверенность в том, что именно они свалят царский строй и будут хозяевами страны.
И понимал Антонов, что среди этой спаянной своими кровными интересами массы ему не будет места и на волне пролетарского восстания ему не подняться. Он пришел на завод чужим, чужим и остался, не сроднившись с соседями по работе, ни с кем не подружившись. Люди косо посматривали на Антонова, его путаная болтовня претила им, они тотчас разгадали, что за птица перед ними…
И бежал Антонов в село, где все было привычное, свое, понятное, где мог он мечтать вылезти в вожаки «серой мужицкой скотинки»; впрочем, ее он тоже презирал. Когда же объявились в губернии «вольные степные братья» с сильным эсеровским душком, Антонов примкнул к ним. Вот где можно было развернуться его бесшабашной натуре, погулять, пограбить, пожить, как душе хочется… Жил он в лесах и лощинах, в землянках, вырытых на скорую руку, холодными зорями сиживал в засадах, поджидая урядника, стражника или станового пристава, чтобы либо прикончить зазевавшегося полицейского, либо избить до полусмерти, отнять оружие, обмундирование и пустить шагать до дому в чем мать родила.
И где бы он ни шатался, всегда таскал в кожаной сумке приключенческие романы и описания жизни великих людей.
Заманчивой показалась ему потом, когда эсеры, организовавшись, начали террор, кровавая дорожка боевиков: налеты, засады, «грабь награбленное», «смерть палачам», с громадными жертвами убиваемых и с бесконечной легкостью заменяемых новыми палачами.
Бесилась, играла и бушевала молодая кровь. Полыхающие в ночи пожары, погони и тайные пристанища, запах динамита, веселая, разгульная и бесконтрольная жизнь…
Однажды Антонова поймали. В камере, холодной и промозглой, остыла кровь; Антонов понял: игра окончена, надо расплачиваться за то, что было.
Его судили в пасмурное осеннее утро девятьсот шестого года. Плешивый старик судья спросил Антонова:
— Во имя чего вы убивали и грабили?
— Во имя революции, — горделиво ответил Антонов.
— А вы знаете, что это такое — революция?
— Получше, чем вы, надо думать, — прозвучал резкий ответ.
— К какой партии вы принадлежите?
— Я эсер.
— Значит, вы пошли к эсерам, чтобы убивать и грабить?
И укатали его на двенадцать лет.
Иногда Антонову казалось, что он действительно зря полез в эту кашу, порой верил, что вдруг вспыхнет пожар и он будет одним из героев.
И вдруг перестал дичиться, начал вслушиваться в разговоры политических каторжан, спорил с ними, из обрывков чужих мыслей плел свои бестолковые планы и честолюбивые мечты.
Он повеселел, часто слышали его смех и пение.
Петра Токмакова отправили в другую тюрьму. Антонов заскучал, затосковал… Глаза ввалились еще глубже, еще явственнее проступили скулы на щеках, обтянутых серой кожей, он часто впадал в хандру. Мечты разлетались прахом, ничто не радовало его. На Руси серая тишь, никаких вестей о грядущем бунте, тюрьма угнетала и давила Антонова, побеги не удавались.
Он снова замкнулся в себе.
Как-то зимой после работы к Антонову подсел сосед по нарам — путиловский рабочий из Питера, большевик. Был Путиловец, как его называли политические и уголовники, маленьким, сухоньким, но жилистым человеком, в руках имел огромную силу: сожмет ладонь — хоть вой; ударит легонько — останется синяк.
— Я сам о себя ушибаюсь, — смеясь, говорил Путиловец. — Иной раз захочу комара поймать, хлопну рукой по лбу — в глазах темнеет.
Его Антонов уважал, как каждого сильного человека. К тому же Путиловец был честен, прям и пользовался у товарищей неоспоримым авторитетом. Даже начальство его остерегалось.
— Ну что, все молчишь?
— Не привычен болтать, — резко ответил Антонов. — Да и что толку? Толчете воду в ступе. Ты свое, вон тот, в очках, свое. Меньшевик, большевик, а на поверку — глупости одни.
— Ты, парень, слыхал о таком человеке — Ленин кличется?
— Слышал.
— А я его и слышал и читал. Не чета он вашим брехунам. Так-то.
Антонов пренебрежительно отмахнулся. Путиловец курил едкую махру, лиловый дым плыл над нарами.
— Все истину ищете? — зло сказал Антонов. — Вот сколько тут людей, столько и истин. Спорите до хрипоты, царскому режиму разные смерти выдумываете, а он живет и не думает умирать. Нас с вами переживет.
— Но?
— Вот и «но».
— Переживет?
— Нечего смеяться. Царь — это, брат, сила! У него вон они, кандалы-то, — Антонов звякнул железными цепями. — А вы слова разные выдумываете. Плетью обуха не перешибешь.
— Ну научи, скажи, как бы ты его перешибать стал, а? — Путиловец искоса посмотрел на Антонова.
— А я бы по-другому попробовал. Поднять бы всех мужиков на бунт, вооружить их гранатами и винтовками и скопом навалиться на царя.
— Да ведь мужик мужику — рознь, — усмехнулся Путиловец в жиденькие седые усы. — Кулаку нужна земля и власть. Какой ему расчет идти на царя? У мужика победнее другая думка, а совсем бедные, надо полагать, свое в голове держат.
— Это верно, — охотно согласился Антонов. — Но на царя и помещиков ради земли пойдут все. — И тут ему припомнилась вскользь брошенная Токмаковым мысль насчет объединения всего крестьянства. — Да ведь и то скажу, — оживленно заговорил он, — плохо ты знаешь мужика, приятель. Кулак! Словечко хлесткое, а что оно означает? Я кулаков у себя на Тамбовщине видел… Такой мужик оттого голытьбой в кулаки произведен, что у него в руках земля. Землю без ума не достать, для того денежки нужны, а они сами в руки не полезут. Кулак — умный человек, прижимистый, это так. А насчет помещиков у него одна думка со всеми одинаковая, и пойдет он против бар, вот увидишь.
— А потом? — издевательски спросил Путиловец. — Положим, дойдут мужики до конца, свалят царя, помещиков, что тогда предъявит мироед? Не сожмет ли в кулак всю деревеньку, не подомнет ли под себя и не совсем бедных и тех, кого ты величаешь голытьбой? И не выйдет ли в помещики с новым, пожалуй, куда пострашнее, обличьем?
— Ну, там посмотрим, — уклонился от ответа Антонов, потому что о том, что будет «потом», после всеобщего мужицкого бунта, он не думал. — Главное, всех трудовых мужиков объединить и поднять на царя.
— Без рабочих, стало быть, хотите с ним управиться? — не без ехидства вставил Путиловец.
— Рабочие! — Антонов презрительно поджал губы. — Тоже мне сила! Россия страна мужицкая. Мужик у нас главная фигура, а не городской обормот. Рабочие! — все с тем же высокомерием продолжал он. — Помогут — ладно, нет — без них управимся.
— Конечно, — раздумчиво отвечал Путиловец, — конечно, рабочий мужику поможет. Только какому? Как вода с маслом не сливается, Саша, так никогда рабочий не соединится с кулаком. И никогда мы не допустим, чтобы кулак все село под себя подмял и стал на Руси полновластным хозяином. Да и не свалите вы царя без нашего брата пролетария, в какой бы союз мужиков ни собрали. Ведь в этом союзе кулак тотчас верх возьмет, и пойдет между вами свара… Это истина, парень. Вспомни бунты разинские, пугачевские, вспомни, как раздавили мужика в шестом году, когда он не смог соединиться с рабочими. И помяни мое слово: только рабочий класс способен сделать, то, о чем ты думаешь. Среди нас нет мироедов и бедноты. Мы сами сплошная беднота, пролетарии. Мы работаем на фабриках и живем кучно, у нас одна цель и одна партия, и дорога у нас одна. И по-другому рабочий класс будет делать революцию.