Почувствовав угощение, пятнистая кошка тёрлась о её ноги выпрямленным, энергичным, камышово-мягким хвостом и мешала разводить муку, мешала класть кремовое тесто на раздражающуюся вдруг сковороду. Так надо было скорей напечь оладий! День уже вошёл в полную силу, умолк, разомлев на солнце, жук-древоточец, и несколько раз треснула на крыше хибары пересохшая дранка. И слышно было, как повизгивают у колонки малыши, как поливают друг дружку струёй из-под ладони, а самая сильная, самая дальняя струя достигла окон и постучала дождиком в стекло!
И вот когда всё было готово, Катюха сложила в чёрную дерматиновую сумку миску с оладьями, банку с повидлом и выбежала вон, а потом — по отлогому переулку, где сохранились ночные крупные следы пробегавших здесь тяжеловесных лошадей, по раздольному полю, где кормились гуси, через старицу, где мелькала, стукаясь о ноги, рыбья мелюзга, — туда, туда, на песок этой обжитой пустыни, над которой дрожал воздух.
Бронзовые люди лежали в большинстве колониями, семействами, на каждую такую колонию обязательно был транзистор с веточкой антенны или колода карт, все были в чёрных очках, в тапочках или бумажных пилотках, а девушки наклеили бумажки на нос, и голоса транзисторов, голоса пляжников, отдельные возгласы, смех, тугие, с оттяжкой удары по взлетающему мячу преследовали Катюху, пока шла она через этот рай.
Наконец у самой воды, где люди лоснились от купания, где лодки стояли покинутые гребцами, она отыскала Кольку и Шурку, но первым её увидел белозубый высокий Мишка Трацевский с Набережной улицы и заорал:
— Ребя, Катюха жратву принесла!
— Иди, иди, Долговязый Джон, — отступилась она, — ты вон какой исправный, а мне своих покормить надо…
Господи, какими худыми выглядели Колька и Шурка, как у них можно было «сыграть» на тёмно-коричневых планках рёбер и как облупились, запаршивели их лица! И всё же улыбались и выглядели счастливыми её братья, и она посматривала на них сострадающе, а потом приглядывалась к пляжникам, к тому, какую еду они едят под своими матерчатыми зонтиками, тентами, распяленными простынями. У всех были замедленные, ленивые движения, всем словно было неохота жить, ходили здесь, как поднялись, — с выпачканными, густо облепленными песком спинами, боками или животами. И всё-таки всем было очень хорошо в такой лени, в таком довольстве!
Могла бы и она, Катюха, будь она беспечнее, лежать и перебирать песок. Очень драгоценные здесь залежи песка, глубокого, по колено, и можно набирать его полные горсти, веять, смотреть, как разнятся одна от другой песчинки: есть тусклые, есть как пшено, а есть прозрачные, слюдяные.
Могла бы и она здесь нежиться, но ждал Катюху дом, и вот с лёгкой сумкой пошла она с пляжа, быстро выдёргивая ноги из песка, как из горячей золы. И вскоре осталось за спиною райское лежбище людей, глуше, невнятнее стали голоса, и шлепки по мячу совсем отдалились, и только тот же охлаждённый ветер, который начинался там, у воды, порою настигал её, касался головы, плеч, лодыжек…
Смутно почувствовала она, оказавшись в жарком переулке, куда уже не долетала влажная прохлада, и глядя на два своих дома, на ласточек, снующих с воли на чердак хибары и обратно, — смутно почувствовала она теперь, побывав на этих песчаных пляжах, тоску по настоящей хорошей жизни, и снова в ней проснулись слова матери: «Построимся — тогда заживём». «Да, — подумала она, — ведь отчего шумит батя по вечерам, ведь он никогда не осмелится изрубить недостроенный дом, он просто со зла, что вот задерживает ремонтная контора кирпич, нельзя строиться дальше, нужно печь класть, а кирпича всё нет, а лето идёт, и дом недостроен. И батя, наверное, каждую ночь видит сон, что лежит он в новом доме, где много внутренних дверей, где пахнет соснами, бором, и это полезно для здоровья…»
И такая досада взяла её на тех людей из ремонтной конторы, которые задерживают кирпич, что она теперь подумала о них, как о врагах, и никак не верила им, нет, не верила.
А ещё сердил её отец, который ни разу не пошёл в эту контору и не проверил, он только дома умеет шуметь, отец, а на людях — мямля. И вот Катюха, преисполнившись какой-то внезапной решимости, в одно мгновение подсказала себе, что только она, Катюха, и сумеет сделать это.
Совсем неподалёку была ремонтная контора, не раз приходилось проходить мимо её широких ворот, которые отпирала сторожиха, и вот теперь надо было дождаться, чтобы подъехала какая-нибудь машина и посигналила, и шмыгнуть незаметно за ворота.
Когда всё так и произошло, когда голосом плаксивого ребёнка машина попросила распахнуть ворота, Катюха оказалась на просторном, на песчаном холме, расположенном во дворе конторы, очень мусорном, засыпанном щепками, клочками жёсткой обёрточной бумаги, и увидела бесконечные штабеля досок, тёсаные брёвна, увидела продолговатые склады, конюшню, возле которой ходили распряжённые те самые кони, что ночью бежали по переулку на луг. Но ей надо было обнаружить кирпич, и она шла по двору дальше. Так она оказалась в самом конце двора, откуда сверху открылся ей луг и пляж с игрушечными, как солдатики, людьми, их микроскопические предметы, мячик, взлетающий чёрной точкой, их лодки, похожие на гороховые стручки.
В самом деле, никакого кирпича здесь не было, а может, упрятали его в один из тех складов, где повизгивала сейчас пилорама, и тогда побрела она к конюшне и долго с улыбкой смотрела на грубых, некрасивых лошадей, которые по ночам пугали её и которые были теперь не страшны. Эти некрасивые лошади возили булыжник, бумажные кули, брёвна и разучились быстро бегать, и Катюха прощала им это, вспоминая, как в полночь сотрясается домишко от стука их копыт.
Затем что-то повлекло её к тому домику, возле которого толпились возчики и маляры в своих заляпанных робах. И когда она прошла сумрачным коридором и оказалась в какой-то прихожей, сама не зная, чего ей тут надо, женщина с белыми, крашенными под соломку волосами, сидевшая за счётами, так широко, радушно улыбнулась ей, показывая и зубы, и розовые десна:
— О, Сергея Потаповича доченька! Ну, иди, иди, — и с той же улыбкой ласково кивнула на обитую кожей дверь.
И это радушие беловолосой женщины сделало Катюху совсем бесстрашной, так что она потянула на себя кожаную дверь, всё ещё не зная, зачем ей туда, за эту дверь, в кабинет к незнакомому Сергею Потаповичу.
Но что-то втолкнуло её в этот кабинет, и она уже не могла стронуться, стояла у порога, наблюдая за Сергеем Потаповичем, который ронял в телефонную трубку:
— Что ж, попробую через не могу. Попробую через не могу…
Очень огорчённое было у Сергея Потаповича лицо, кто-то его ругал по телефону или настаивал на чём-то, и Сергей Потапович хмурился, кривился, так что Катюха уже решила дать отсюда стрекача, но вот легла влажная трубка в своё пластмассовое гнездо, и начальник шагнул к Катюхе, приоткрыл дверь, спрашивая у беловолосой женщины:
— Ваша, Раиса Леонидовна?
— Я думаю, ваша, Сергей Потапович, — значительно улыбнулась беловолосая женщина.
— Весело с вами жить! — В лёгкой досаде начальник захлопнул дверь, глядя на Катюху, недоумевая, кто она, чья, откуда.
— Маланцевых я, — сказала Катюха. — Насчёт кирпича я…
И тогда снова на лице начальника появилось то огорчённое выражение, когда он разговаривал по телефону, и он чему-то посмеялся хмуро сам с собой, походил по ковровой дорожке, поглядел на Катюху издалека хорошим, проникновенным взглядом и не обидел, не счёл её малой и глупой.
— Во второй декаде будет. Так и передай.
— Мне точно надо, — возразила она.
— А я и говорю тебе точно. — Положил он ей на плечо пахнущую табаком ладонь и повёл в прихожую, где опять щедро, до розовых дёсен, улыбнулась эта беловолосая Раиса Леонидовна, а на песчаном дворе распрощался честь по чести — за руку. Словом, не счёл ни малой, ни глупой.