Вечером, возвращаясь с работы, мама выгребала землю, вырезала новую канавку, в которую и падала утром земля. Позже появился большой и длинный гвоздь. Он легко пробивал землю, а потом, если его покачать, легко вытаскивался. В полученную дырку я вставляла палку, вбивалась она тогда очень легко, и земля осыпалась. А еще через несколько дней Гриша, мальчик лет восьми-десяти, молча положил передо мной ржавую лопнувшую лопату без черенка. Ею было очень удобно выгребать землю, а если её правильно поставить и изо всех сил треснуть сверху чурбачком, она откалывала целый пласт земли. Это было гораздо быстрее, чем с гвоздём и палкой. За день яма углублялась на три-четыре сантиметра.
Наконец пришло время, когда «дом» был построен и делать стало нечего. Мама уходила утром на работу, а сидеть под навесом и сторожить неизвестно что я категорически не собиралась. Каждому дураку понятно, что если в рабочую зону ходить детям запрещено, то никто не может запретить мне ходить по жилой. И я ходила.
И доходилась.
IV. Испытания
В августе в тех краях ещё очень жарко и очень сухо. Трава почти вся выгорела, и степь к концу лета стала бурой, в ней почти не осталось зелёного цвета. Приближался мой день рождения, мне исполнялось шесть лет, и было совершенно ясно, что в этот раз никаких подарков не будет. Как-то неожиданно прошли дожди, и за колючей проволокой возле нашей жилой зоны вдруг не ко времени расцвёл тюльпан. Совсем рядом — только протяни через проволоку руку — стояло чудо: узкие длинные тёмно-зелёные с коричневыми штрихами листья, и на невысоком стебле — тёмно-красный полураспустившийся бутон. Бутон слегка кивал мне, как будто звал к себе и говорил: «Вот я, тюльпан, я — подарок тебе, я твой!» Я потянулась к цветку — чуть-чуть не достаю. Присев на корточки, я соображала, как и куда просунуть через проволоку руку, чтобы точно дотянуться. На меня упала чья-то тень. Я обернулась, улыбаясь во весь рот… и мне на голову обрушился удар прикладом. Я помню руку и приклад, а дальше — темнота.
Время болезни я не помню. Из редких фраз, оброненных мамой спустя много лет, я знаю, что лежала недели три, что кровотечение останавливала одна из арестанток и она же «собрала» сломанные кости носа и челюсти, забинтовала чем было, чтоб не смещались. Уходя на работу, мама закрывала верхнюю часть ямы развёрнутым чемоданом, чтобы солнце не било мне в глаза. Лагерное начальство разрешило принести большую охапку стружек на дно нашей ямы, и лежать было сравнительно мягко и тепло. Волосы выстригли, так как колючая проволока в нескольких местах разорвала кожу на затылке. С тех пор остались на лице два шрама.
К середине сентября я поправилась. Более-менее отросли выстриженные волосы, я расчёсывала их, как могла, маминым гребешком. Зеркал у нас никаких не было, потому что мамину пудреницу в лагере отобрали: стекло иметь при себе строго запрещалось. Однажды я увидела своё отражение в ведре с водой и испугалась: на меня смотрело лохматое чудище с серыми перьями, торчащими в разные стороны вокруг головы.
— Мама, это я?!
— Пустяки, всё со временем выровняется, — улыбнулась мама.
Оказывается, когда выстриженные в двух местах волосы отросли, на голове образовалась совершенно немыслимая причёска из давно не мытых волос самой разной длины. Ножниц нам не давали, поэтому я так и ходила. Впрочем, я очень быстро забыла, как выгляжу, потому что смотреться было некуда, да и думать об этом мне не хотелось.
Почему-то не хотелось ни с кем, кроме мамы, играть и даже разговаривать. Я уходила подальше от нашего навеса, садилась на землю и часами смотрела в степь. Это было очень интересно. Ветер шевелил засыхающую растительность, иногда по степи от него бежали по траве волны. Даже при полном безветрии степь слегка шевелилась, доносились какие-то неясные звуки и шорохи. Степь жила. Жила своей тайной, пока непонятной мне жизнью. Изредка высоко пролетали какие-то птицы. Несколько раз я видела, как вдалеке кружит коршун.
Если я долго сидела неподвижно, то иногда припрыгивал кузнечик. Сначала кузнечики казались одинаково серыми, потом я обнаружила, что они разного цвета: зеленовато-серого, темно- и светло-серого и изредка — желтовато-серого.
Я сидела, а кузнечик не спеша, деловито обследовал сухие травинки, иногда полностью сливаясь с ними. Мама объяснила, что это у него защитная окраска. Называется «мимикрия». Изредка кузнечик запрыгивал мне на коленку и шёл по ноге; усики его шевелились, а челюсти двигались. Казалось, он что-то жуёт, но стоило чуть шевельнуться, как с лёгким треском расправлялись крылья, и кузнечик отпрыгивал, резко распрямляя ноги. Было немножко грустно, что у меня нет ни мимикрии, ни кузнечиковых ног и крыльев. И прыгнуть через проволоку я не могу, и степь там, а я — здесь.
Однажды я сидела и слушала степь. Припрыгал очередной кузнечик. Маленький, серенький, с тёмными тоненькими прожилочками на крылышках. Прыгал он не очень далеко, и я пошла следом. Так мы и двигались вдоль проволоки — кузнечик прыжками, я шагом. Вдруг со стороны степи послышались незнакомые звуки. Я подняла голову. По степи носился жеребёнок. По ту сторону проволоки, слева, у коновязи, стояла задумчивая лошадь. Она как будто дремала, только уши слегка шевелились. Лениво обмахиваясь хвостом, она изредка косилась в сторону расшалившегося жеребёнка: «Вот уж непослушный ребёнок». А этот нёслух радостно скакал по степи, распушив и задрав свой маленький хвостик. Ему было очень весело: то он бежал прямо, то боком, то резко поворачивался на месте, взбрыкнув всеми четырьмя ножками, и снова мчался, описывая вокруг мамы круг. Тёмненький, с белой полоской на мордочке, на высоких ножках, ещё без гривы, со смешным ёршиком вместо хвоста, он самозабвенно отплясывал свой детский лошадиный танец. И всё это было так красиво, что я тоже начала пританцовывать на месте, а иногда мы вместе подпрыгивали — гоп-ля! Мы оба радовались солнцу и степному простору, хотя и по разные стороны проволоки. В разгар этого «парного танца на расстоянии» послышалось предупреждающее ворчание.
В трёх-четырёх метрах за проволокой стоял пёс. Да какой! Ростом с очень крупную овчарку, только гораздо шире в груди. Густая-прегустая серая с рыжеватым оттенком шерсть, странные, почти круглые уши (так обрезаны), чёрный нос и большие светло-коричневые глаза. Пёс спокойно, очень внимательно смотрел на меня, прикидывая, не опасна ли я для скачущего в степи малыша. И я объяснила ему, что жеребёнок мне очень нравится. Что мне тоже очень хочется побегать там вместе с ним и что мне здесь плохо, что я хочу домой, но маме я не жалуюсь, у неё и так всё болит и в кровь стёрты ладони о рубанок, и что писем от папы нет, потому что никто не знает, где мы, и адреса у нас никакого нет.
Пёс всё понял. Он подошёл к колючей сетке, повилял хвостом, потом лёг и просунул морду до половины в отверстие у земли. Я сказала, что очень хочу с ним подружиться, погладить его, но подходить к сетке ближе чем на метр мне нельзя. Я присела на корточки и рассказывала ему, какой он красивый и как было бы славно, если бы мы дружили втроём — он, я и жеребёнок.
Вдруг что-то обожгло мне ноги и спину.
Я вскочила. Рядом, с камчой в руках (это такая плётка из ремешков), стоял человек в штатском. Он заорал и снова стегнул меня по спине.
На несколько секунд я оглохла и ослепла.
Первым вернулось зрение: человек широко разевал рот и тыкал в меня пальцем. Потом я услышала его голос: «…заруби себе на носу!»
И я вцепилась зубами в этот палец. И повисла на нём, как клещ.
Он тряс рукой, а я волочилась за нею, как тряпичная кукла. Он кричал что-то очень громкое, но слов я не понимала. При каждом ударе плетью я стискивала зубы ещё сильнее. Я прокусила ему палец — во рту стало солоно и мокро. Я хотела было отпустить этот палец, но зубы почему-то не разжимались.