— Про море, про бурю, про моряков.
— И только?
— Наверно, нет, раз ты спрашиваешь, но я не знаю, про что ещё.
— У взрослых есть такие выражения: «волны жизни», «светлая даль», «жизненные бури». На эти стихи написана музыка. Хочешь послушать? Закрой глаза и слушай.
Я подсунулась к маме под локоть, прижалась к тёплому боку и, закрыв глаза, замерла. Мама негромко запела, а закончив петь, вопросительно посмотрела на меня.
— Мамочка, я всё-всё поняла. Эта песня про сейчас. Про нас с тобой.
— Да, и пусть выше вал и глубже бездна, но наша душа — как прямой и крепкий парус, и мы обязательно доплывём.
— Ура! Мы доплывём, мы доплывём! — закричала я и во весь голос запела: «Но туда выносят волны…»
— Эй, чижик! — засмеялась мама. — Слова-то запомнила, а мелодию врёшь! Послушай, как правильно.
V. Атаман
Жизнь как-то наладилась. Я снова гуляла посреди жилой зоны и тихонько, себе под нос, пела разные песни по настроению: «Вихри враждебные» и «Тихий вечер», «Мы шли под грохот канонады» и что-то весёлое детское, и, конечно, «Нелюдимо наше море». А по-французски и по-немецки мама без неё петь и говорить не велела.
Прошёл слух, что скоро всех нас отпустят. Наши мамы наделали так много саманных кирпичей, что класть их было уже негде. Везде лежал и сох саман. Новый делать было нельзя: не успеет до осенних дождей высохнуть настолько, чтобы его можно было сложить в решётку для окончательной просушки.
Как-то днём я увидела у коновязи целых трёх лошадей. Одна из них была очень красива: высокая, рыжая, с белыми «чулками» на передних ногах. Две другие — обычные гнедые. Очень захотелось рассмотреть рыжую получше, и я приблизилась к рабочей зоне. Место было опасное: ходить туда детям запрещалось, поэтому я делала вид, что просто тут гуляю, но ходила так, что коновязь всё время была в поле видимости — то справа от меня, то слева. Ну, а чтобы на меня вообще никто не обратил внимания, я ходила и пела, а сама смотрела на рыжую лошадь.
Из конторы вышел военный и направился в сторону жилой зоны.
«Нужно уходить, и побыстрее», — мелькнула мысль. Не желая показать, что я испугалась, я шла спокойным шагом и что-то напевала. Я была уже на полпути, когда меня обогнал очень высокий человек. Сделав ещё несколько шагов, он резко обернулся и встал у меня на дороге. Я тоже остановилась. Этого лица я раньше не видела. Ярко начищенные сапоги, скрипучая портупея и много красных штучек на воротнике — их называли петлицы, но что они означали, я не знала.
— Что это ты поёшь? — спросил он.
Я страшно разозлилась. На себя — за то, что я так испугалась, и на него — за то, что я его боюсь.
— Какую песню ты поёшь? — повторил он.
Подняв голову, уставившись прямо ему в глаза, я пошла в наступление. «Вихри враждебные веют над нами», — пела я, делая маленький шаг на каждый песенный такт. Места мне хватило только для двух первых строчек. Про «роковой бой» и «безвестные судьбы» я допевала, стоя в двух шагах от него, сжав кулаки и закинув голову, чтобы не потерять его взгляд. А глаза у него смеялись. Меня чуть отпустило.
— Спой мне ещё что-нибудь. Ты ведь любишь петь?
— Я люблю петь сама себе, — мрачно сообщила я.
— А какой конь тебе больше всего понравился?
— Рыжий.
— Это мой. Мне он тоже нравится. Пойдём, я его тебе покажу.
Спрятав руки за спину, я отступила назад.
— Туда ходить нельзя.
— Со мной можно, пойдём.
— Там рабочая зона, мне туда ходить не положено. Я живу тут, это моя зона, а вам сюда ходить положено? — совсем осмелела я.
— Иногда. А я тебя узнал. Ты та девочка, которая всех кусает, верно?
— Вот ещё глупости, я вообще не кусаюсь. А этот… Он первый начал, а когда пристают, нужно дать сдачи.
— Это хорошо, что ты умеешь дать сдачи. А чего он к тебе пристал, как ты думаешь?
— Может, он совсем не умеет разговаривать… Вот и разозлился, что его пёс подружился со мной и долго со мной разговаривал. Если бы он сам разговаривал с пёсом, он бы не захотел говорить со мной.
— Так пусть бы и спрашивал с собаки. Чего он на тебя накинулся?
— А-а-а! Побоялся, небось: там такие большие зубы — попробуй тронь! Вот он ко мне и полез. Дурак, наверно.
— Очень может быть. Это всё мама тебе объяснила?
— Вот ещё! Я что — маленькая, что ли? Сама подумала и догадалась.
— Но вы же с мамой говорили про это? Что она тебе сказала?
— Не-е… Сначала я очень долго спала, а потом нам некогда было про это говорить.
— А про что же вы говорили?
— Про Толстого, который Алексей Константинович. А вы знаете, у нас целых три писателя с фамилией Толстой. Есть ещё Лев Толстой, он писал про войну и мир, но мне это ещё рано читать. Сейчас есть ещё Алексей Толстой, но про него мама сказала, что и его мне рано читать. А первый Толстой написал про князя Серебряного. Очень интересная книга, только до конца мама ещё мне не рассказала. Осталось ещё несколько дней. А вы не знаете, откуда вылупляются кузнечики?
— То есть как?
— Ну, из гусеницы получается куколка, а из куколки вылупляется бабочка, а кузнечик — тоже из куколки или из чего? Мама забыла.
— Извини, я тоже не знаю. Я смотрю, ты уже перестала на меня сердиться. Почему ты так сердилась вначале?
— А я думала, что вы тоже будете драться прикладом.
— Я не дерусь. Кто же это тебя?
— А у меня был день рождения, и фея Моргана подарила мне красивый тюльпан. Он был рядом, но по ту сторону. Я его даже сорвать не успела. А он меня прикладом.
— А дальше что?
— Не помню. Мама говорит, что я всё забыла, и это очень хорошо, и не нужно ничего вспоминать.
— Мне говорили, что ты никогда не плачешь. Ты смелая девочка. Знаешь, когда я был маленьким, я тоже никогда не плакал на улице. А вечером жаловался и плакал маме, и она меня утешала. А тебя как утешает мама, когда ты ей жалуешься? Какие слова говорила мама, когда ты плакала ей, что тебе больно?
Он затронул очень тревожное, про что я даже думать боялась… И я взорвалась.
— Вы что, совсем… — я махнула рукой, не придумав вежливого окончания. — Ну как я буду ей жаловаться?! У мамы же руки болят! Мы даже есть ходим самые последние, когда уже всё остынет. У неё руки горячую миску держать не могут!
Он отвёл глаза. И меня понесло.
— Я сама каждое утро слышу, как бригадирша кричит на маму: «Ну ты, белоручка колченогая, опять ни хрена не держишь, — это такой рубанок, наверно, — пойдёшь саман сушить». А мама ничего не сушит, она целый день большущие кирпичи переворачивает. Вон с той стороны хорошо видно площадку. Я же вижу оттуда, как мама работает. Она всё наклоняется и переворачивает. А у неё нога не гнётся, она на одной ноге наклоняется. Что она вам — цапля, что ли, чтобы на одной ноге стоять?! Она потом на коленках там ходит! — бушевала я. — У неё коленки уже распухли, а мама никому даже не жалуется. Она мне всегда улыбается. И сказки весёлые рассказывает, и поёт красивые песни. А ночью, когда думает, что я сплю, руки укачивает. Ей же так больно! У мамы все руки в крови, а кирпичи грязные. А здесь никаких бинтов и йода нет и ничего нет в санчасти, одна пьяная рожа. Я этого красномордого каждый день вижу. Ходит тут. Я и так всё время боюсь, что у мамы кровь заразится и будет ган… гар… гаргена. Я думала, вы… а вы… вы… сами вы жалобщик дурацкий, — выпалила я.
И переведя дух, добавила:
— И вообще я больше с вами разговаривать не хочу.
И убежала. Спрятавшись от всех под чемоданом, я долго плакала. А потом уже и плакать сил не было.
Оказывается, если плачешь по делу, слёзы никогда не приносят облегчения.
Неожиданно, задолго до окончания рабочего дня, появилась мама и ещё несколько женщин. Они весело переговаривались и пересмеивались.
— Ну, атаман! — бросила мне одна. А смеющаяся мама добавила: