Однако забыл ненадолго. Через пару недель у меня наступил «книжный кризис». Одолев очередной пришедший с почты том «Военной энциклопедии», я почувствовал очень сильный информационный голод. Почти все толстые книжки из небогатой домашней библиотеки были прочитаны. Оставался «Капитал» Карла Маркса, но читать его я не смог, я не смог одолеть даже первую страницу — так он был непонятно написан. Проходя очередной раз с мамой и папой мимо памятника переводчику «Капитала» Герману Лопатину, я подумал как-то: «За что же ему этот памятник поставили-то? Так непонятно перевёл… Уж лучше бы Дарузесу поставили — за «Гекльберри Финна». И тут я вдруг понял, что даже не знаю, женщина Дарузес или мужчина… Папа обещал сводить меня через неделю в Дом Книги, но — что же мне было делать всю эту неделю? И я, вернувшись из школы, полез в книжный стеллаж, который был в родительской комнате. Сначала я очень волновался: никакого запрета по-поводу этого стеллажа никогда не было, но — брать что-то в чужой комнате без спросу и даже без ведома казалось мне не совсем верным. Однако ничего поделать с собой я не мог: глаза и руки требовали книгу, и требование это было невероятно настойчивым. Пособия по строительной механике и фоторецептурные справочники, попадавшиеся мне в начале моих поисков во множестве, не заинтересовали меня. Несколько книжек про физкультуру и спорт вызвали подсознательное желание вымыть руки: упоминания о спорте, сколько себя помню, будили во мне физиологически ощутимые отрицательные эмоции; исключение я делал только для художественной гимнастики и фигурного катания, но эти книжки были про бокс и лёгкую атлетику. Я некоторое время подумал и, играя сам с собой, действительно сходил и вымыл руки. А вернувшись к стеллажу, взял в руки Главную Книгу Моей Жизни. Это была тонюсенькая зелёная брошюрка, которая называлась «Женщинам — о контрацепции». Мне сразу стало интересно: во-первых, я не знал слова «контрацепция», а оно звучало как название науки — науки же, считал я тогда, надо знать все, хотя бы по названиям, а во-вторых, меня удивило, что книжка адресована именно женщинам. «Не связано ли это с какой-то тайной, которую продолжательницы человеческого рода берегут от своих трутней?» Я открыл эту книжку и стал читать. И по мере того, как я переворачивал страницы, во мне начинала расти ненависть, ненависть огромная, чёрно-красно-зелёная, горячая, стреляющая и закрывающая глаза вспышками нестерпимо белого и цветными кругами. Это была ненависть к родителям, ко всем взрослым: оказывается, Я ИМЕЮ САМОЕ НЕПОСРЕДСТВЕННОЕ ОТНОШЕНИЕ К РОЖДЕНИЮ ДЕТЕЙ, БОЛЕЕ ТОГО — БЕЗ МЕНЯ РЕБЁНОК ПРОСТО НЕ МОЖЕТ РОДИТЬСЯ! Я НЕ БЕСПОЛЕЗЕН! Я ТАКОЕ ЖЕ ПОЛНОЦЕННОЕ СУЩЕСТВО, КАК И ДЕВОЧКИ. И ВСЕ ВЗРОСЛЫЕ, ПРЕКРАСНО ОБ ЭТОМ ЗНАЯ, ТАК ДОЛГО СКРЫВАЛИ ЭТО ОТ МЕНЯ, ОТНИМАЯ У МЕНЯ РАДОСТЬ ЖИЗНИ И МИЛЛИОНЫ НЕРВНЫХ КЛЕТОК, КОТОРЫЕ, ПО СЛОВАМ ТЕХ ЖЕ ВЗРОСЛЫХ, НЕ ВОССТАНАВЛИВАЛИСЬ. Мне было обидно и радостно. Я снял штаны и стал нещадно крутить свой «мужской половой член» между ладонями — пока сквозь моё тело не прошёл, сотрясая каждую клеточку, разряд сладкого внутреннего электричесва.
Получив это новое знание, я стал совершенно иначе смотреть на всех девочек. Я стал вновь искать среди них тебя, моя Анима, но теперь я уже точно знал, зачем я тебя ищу.
Учительница была отвратительна. Она говорила придурковатым сюсюкающим голосом и мешала мне читать. Она заставляла меня читать «по слогам». Я не видел смысла в этом ударении каждой гласной в слове: глупейшее занятие. Она заставила каждого ученика завести «читательский дневник», где надо было отмечать количество прочитанных за день страниц и названия книг, коим принадлежали эти страницы. Я долго не хотел этого делать: кому какое дело, что я читаю? Я делаю домашние задания, а остальное — моя личная жизнь. Но она талдычила мне об этом дневнике по нескольку раз в день. Когда же я завёл-таки его, я был опять обвинён во лжи: учительница заявила, что семилетний ребёнок не может читать Теккерея, да ещё и по сто-сто пятьдесят страниц в день. Если бы я тогда был больше и умнее, я бы удивился, что ей вообще что-то говорит эта фамилия, но тогда я удивился другому — что такое, чёрт возьми, эти жалкие сто страниц? Она потребовала от меня, чтобы я рассказал, о чём пишет Теккерей. «О том, что абсолютно хороших людей не бывает», — сказал я. «Расскажи, пожалуйста, подробней», — сказала она. «Каждый человек, — сказал я, — сделает гадость, если это будет необходимо. Только кто-то это делает часто и так, что смотреть на него противно, а кто-то — так, что этой гадостью залюбуешься, и редко». «Абсолютно любой человек?» — спросила она, внезапно помрачнев и перестав сюсюкать. «Конечно», — подтвердил я. «И ты?» «И я тоже», — сказал я ей. «Кто тебе дал эту книжку?» — спросила она. «Как «кто дал»? Я её сам взял — на полке, в своей комнате». «У тебя есть своя комната?» «Да. А что?» «Нет. Ничего». «И ты думаешь, что абсолютно хороших людей не бывает?» «Конечно», — сказал я, не понимая, зачем ей нужны мои мысли и мнения. «А Ленин?» — вдруг спросила она. «Вдруг» — потому что я не понял, причём тут Ленин. Я промолчал. Она подняла глаза к висевшему над доской портрету и сказала: «Ведь дедушка Ленин никогда не делал ничего плохого». «Владимир Ильич Ленин мне не дедушка, — огрызнулся я, — Мои дедушки — Георгий Илларионович Свирско и Владимир Васильевич Озимый. А Ленин делал гадости, как и все, причём, в отличие от меня, например, делал их без всякой действительной надобности». «Ты можешь привести пример?» — спросила учительница. «Да, — сказал я, и передо мной живо встала процедура пожирания медузы в детском саду, — Он заставлял детей есть, когда они этого не хотели». «Каких детей?» — учительница расширила глаза. «Общество чистых тарелок», — ответил я ей. Она вдруг совсем не противно улыбнулась и сказала: «Мне сегодня надо будет поговорить с твоими родителями». «Вы пойдёте ко мне домой?» — удивился я. «Нет, — сказала она, — Я поговорю с ними, когда они придут забирать тебя из школы?» «Они не придут, — сказал я, — Я хожу домой сам, один». Она очень киношно покачала головой и сказала: «Тогда дай мне твой дневник». Я дал. Она взяла красную пасту и написала: «Ув. родители! Мне кажется, что вы недостаточно времени уделяете воспитанию вашего сына. Зайдите, пожалуйста, завтра в школу для беседы с учителем».
Когда я показал дневник папе, он удивился и спросил, что случилось. Я рассказал. Тогда папа взял перо, тушечницу и написал в моём дневнике: «Когда кажется — крестятся». Пижон. После этого учительница стала ставить мне двойки.
В четвёртый класс я переходил с любопытством. У нас больше не было классного кабинета. У нас теперь было много учителей. Мы перемещались на переменах от кабинета к кабинету. Нас было много. Очень много. Каждый учитель каждые следующие сорок пять минут лицезрел перед собой новых сорок пять человек. Как ни странно, точно такие же доски, что и в моём старом классе, не надо было мыть сахаром, а отличницы, дочки родителей из родительского комитета, который преподносил учительнице всякое столовое серебро на всякие праздники, стали иногда получать не только «пятёрки», но и другие оценки. Они плакали и говорили, плача: «Что Вы делаете?! Я же отличница!» «Не вижу этого», — говорила учительница математики Нина Кирилловна и ставила «двойку». С другой стороны, я и ещё несколько человек, ранее едва перебивавшиеся с «тройки» на очень трудную «четвёрку», стали вдруг получать очень много «пятёрок». Меня это удивляло и забавляло: эти самые «пятёрки» мне стали выставлять именно за то, за что я в первых трёх классах получал «двойки»: за быстрое чтение, за наличие собственного мнения, за нестандартные решения всяких задач. Я стал ходить в школу с удовольствием. Мне понравилось учиться в четвёртом классе. Единственным минусом четвёртого класса была учительница истории Валентина Абрамовна Халилова. Она была очень глупая. Она носила на пальце очень странное кольцо. Это было золотое кольцо с платиновым прямоугольником сантиметр на сантиметр, на поверхности которого раполагались в несколько рядов маленькие бриллиантики. Это кольцо было ужасно некрасивое, и мне казалось, что оно сделано исключительно для того, чтобы показать уровень благосостояния хозяйки. Но это бы ничего — какая мне разница, в общем-то, кто что таскает на своих пальцах? — она считала учебник «Рассказы по истории СССР» непогрешимым источником истины и требовала того же от меня. А я этот учебник ненавидел: мало того, что абсолютно про всё в нём говорилось неправильно, так ещё и стиль, в котором было выдержано повествование о разных моментах русской истории, говорил о том, что автор был абсолютно уверен — в четвёртом классе учатся идиоты. «…Тра-та-та-та-та! — строчат пулемёты!» — вот выдержка из этого учебника. Я отказывался читать этот идиотизм вслух и опять-таки получал за это «двойки». «Двойку» я получил и за попытку вскрыть историческую правду о поединке Пересвета с Челубеем. Учебник гласил, что Челубей упал сразу, а Пересвет после удара доехал до рядов русской рати, где и испустил дух, а я откопал в домашней библиотеке книжку, где была фотография страницы летописи, на которой были нарисованы Пересвет и Челубей и давалось подробное описание их поединка. Так вот, там было написано, что удар был так силён, что даже кони их «падоша мертвы». Я принёс эту книжку в школу и показывал всем на перемене. Валентина Абрамовна отобрала её у меня и поставила мне «двойку». «Учебники не дураки пишут», — сказала она. «Значит, они врут сознательно? — спросил я, — Чтобы унизить татарский народ?» «Ты очень непатриотично говоришь», — сказала Валентина Абрамовна. «Не понял, — сказал я, — Ведь татары сегодня тоже граждане СССР, а Татария — часть России?» «Не умничай», — сказала Валентина Абрамовна и я тогда очень невзлюбил эту фразу и не люблю её до сих пор: эта фраза была бы хороша в значении «на всякого мудреца довольно простоты», но её преимущественно используют в значении «хоть ты, может быть, и прав, сила на моей стороне и я даже не буду утруждать себя подбором аргументов, а просто заткну тебе рот». Постепенно в школе выявились и другие недостатки. Прежде всего, взрослые, работавшие в школе, не уважали меня как личность, моё слово было для них пустым местом. Выяснилось это случайно. Я быстро шёл по школьному коридору, когда дорогу мне загородил восьмиклассник с красной повязкой дежурного по школе на рукаве. «Стой! — Сказал он мне, — Почему у тебя галстук не по-правилам завязан?» Дело в том, что я завязывал пионерский красный треугольный галстук не так, как это было положено делать, а тем же узлом, которым привык завязывать обычные галстуки, которые надевал к вечернему костюму, в котором ходил на всякие концерты и спектакли в театр или филармонию или с родителями в гости к их знакомым. «Твоё-то какое дело?» — спросил я у восьмиклассника и пошёл дальше. «Стой, сука! — сказал восьмиклассник, — Ты что, не видишь, что я дежурный?» Слово «дежурный» он произнёс как «человек, только что доказавший великую теорему Ферма». «Ну, и дежурь себе», — сказал я. «Да ты падла…» — сказал, восьмиклассник, схватил меня за галстук и сильно дёрнул. Галстук порвался. «Ты как со мной разговариваешь?!» — продолжал возмущаться восьмиклассник, а я обалдел от удивления: он порвал мой галстук и ещё возмущается! Я схватил его рукав. Хватка у меня была цепкая и отцепить меня было достаточно сложно. «Пойдём к директору», — сказал я восьмикласснику. Он тряхнул рукой, потом резко повернулся на месте, так что я описал ногами дугу в воздухе и ударился коленками об пол. Но я не отпустил его рукава, я сразу вскочил и повторил своё требование. «Ну, пошли, пошли!..» — сказал он, и мы пошли в кабинет директора. «Что он натворил?» — спросил директор у восьмиклассника. «По коридору бегал», — ответил тот, и у меня перехватило дыхание: как же так? меня пытаются выставить виноватым?! Директор повернулся ко мне: «Разве не ясно было сказано всем, что по школе бегать нельзя?» Я понял, что если я начну отрицать то, в чём меня обвиняют, на меня начнут орать и не дадут сказать, в чём, собственно, дело. Поэтому я сразу перешёл к делу. «Он испортил мою собственность и я требую возмещения материального ущерба!» — сказал я. Директор подвигал бровями, а я, не давая никому опомниться, сказал: «Он порвал мой пионерский галстук — пусть заплатит мне рубль двадцать, чтобы я имел возможность купить себе новый». «А он бежал! — громко, с неприятными модуляциями в голосе сказал восьмиклассник. — Я его за галстук поймал, а он порвался». Директор смотрел на меня: «Ты сам виноват. Носятся, как угорелые, глаза вылупят, а потом ещё возмущаются действиями дежурных», — сказал он. «Я не бежал, — сказал я чётко и медленно, делая логическое ударение на каждом слове, — Но, даже если бы я бежал, никто не имеет права меня хватать. Я — неприкосновенен. А галстук — это моя собственность. Чужую собственность необходимо уважать. Неуважение к чужой собственности должно наказываться. Он должен возместить мне ущерб». «Ишь ты, умный какой… — сказал директор, — Он — старший и дежурный. А ты кто такой? Почему это я должен тебе верить? Иди на урок». «Вы не заставите его возместить мне убытки?» — удивился я. «Ой, ну какие там убытки… — директор улыбался, — Всё. Давайте оба на уроки. Некогда мне тут с вами». В этот же день меня вызвала классная руководительница. Она преподавала немецкий язык, а я учил английский, поэтому видел её редко. Я подумал, что она узнала о случившемся и, связавшись с классным руководителем того класса, где учился этот самый восьмиклассник, решила восстановить справедливость. Я вошёл в её кабинет. «Здравствуйте, Лидия Григорьевна», — сказал я. «Здравствуй, Давид, — сказала она, — И как ты мне объяснишь твои слова о том, что пионерский галстук стоит рубль двадцать?» Я смотрел на неё, как будто бы она говорила по-немецки: я совершенно не понимал, что она имеет в виду. «Он же… это… рубль двадцать и стоит, — сказал я, — А что?» «Красный галстук, — сказала она назидательным тоном, — Это часть нашего знамени. Он символизирует кровь павших за свободу нашей Родины. Он бесценен. А ты говоришь, что он стоит рубль двадцать… Нехорошо это, не по-пионерски». Я готов был решить, что мне это всё снится, и потрогал себя за брюки (последнее время во снах на мне никогда не было брюк и трусов). Брюки оказались на месте. Дело в том, что среди моих сверстников бродила тогда дурацкая загадка о цене пионерского галстука, заключавшаяся в том, что тебя спрашивали об оной, а когда ты давал ответ, с гоготом заявляли, что это неправильно, потому что галстук бесценен. Я всегда презрительно усмехался на это и, зная прекрасно отгадку, всё равно заявлял, что галстук стоит рубль двадцать, так как не видел смысла в этой дурацкой детской демагогии: что бы он там ни символизировал, чтобы он у тебя появился, надо достать из кармана деньги и отдать их продавцу. Вот. Услышать же подобный бред от взрослого человека я никак не ожидал. «Что же, — спросил я, — Если галстук бесценен, получается, что этот козёл теперь всю жизнь на меня работать должен?» «Ты зря дерзишь, — сказала Лидия Григорьевна, хотя у меня и в мыслях не было дерзить, — Ему вынесут порицание на комсомольском собрании». «Ага, — сказал я, — Он после этого продолжит хулиганить, а деньги на галстук всё равно придётся выкладывать моим родителям, так?» Лидия Григорьевна вздохнула. «В конце концов, — сказала она, — Если ты не уберёг свой галстук…» («Ага, — подумал я, — Я ещё и виноватым выхожу!») «Если ты не уберёг свой галстук, — продолжала она, — останься денёк без карманных денег и купи себе новый». «Не понял», — сказал я, потому что действительно не понял, о чём она говорит. «Ну, не трать один день те деньги, что тебе родители дают, на всякие сладости, а купи себе на них новый галстук». Я смотрел на неё, как на человека с другой планеты. «Мне не дают никаких денег, — сказал я, — Только иногда по воскресеньям дают десять копеек, чтобы я купил себе щербет или сходил в кино». Потом немного помолчал, представляя, сколько всего можно было бы купить на целый рубль, если бы он у меня был, и добавил: «А рубль — это очень много». «Нехорошо обманывать старших, — покачала головой классная и, не давая мне возразить, возмутиться, указала мне на дверь, — Иди на урок». Я пошёл на урок, думая по дороге, что зря я обрадовался переходу в четвёртый класс: мир остался тот же — общий, чужой, не мой мир, — дерьмо.