Все будет. Стихи придают какую-то особую прочность каждому мгновению человеческого бытия. Почему он не родился поэтом или художником? Прежде чем уйти навсегда из жизни, он запечатлел бы каждое движение всего живого. Он рисовал бы лицо Наташи, и оно осталось бы навсегда для других. Или посвятил бы ей стихи, в которых выразил бы всего себя, самое сокровенное.
Он подумал, что в мирную пору слишком мало ценил обыкновенные радости, по уши завяз в формулах и расчетах. Сейчас он любил каждую железную ограду, каждое дерево, каждое здание этого чудесного города, сказочного в своем внутреннем единстве. Тогда вдохновение приходило почему-то с наступлением белых ночей. А сейчас он испытывал необыкновенную легкость и в мыслях, и в каждом своем движении.
Он вспомнил, что у Наташи сильная тяга к стихам, к литературе вообще и искусству. На передовой, у Пулкова, они не раз заговаривали на эти высокие темы, и он должен был сознаться, что как-то мало придавал до этого значения искусству. А она могла рассуждать не только о Рембрандте и Леонардо да Винчи, но называла таких художников, о которых он никогда не слыхал. Например, Микеланджело да Караваджо, Буше или Снейдерс, Фос, Хох, Франс Гальс, Тьеполо. С провинциальной непосредственностью призналась: «А я взяла за правило каждую неделю ходить в Эрмитаж. Тихонько пристраивалась к какой-нибудь экскурсионной группе и раскрывала уши».
Дягилев тоже в свое время бывал в Эрмитаже, его почему-то больше интересовали статуи, нежели полотна, особенно древние, от них исходило дуновение вечности. Скажем, стоит какой-нибудь фараон, который жил в двадцатом веке до нашей эры, или скульптурный портрет римлянина из холодного, угасшего мрамора. Эти люди жили, чувствовали, радовались, страдали. Подобный феномен искусства всякий раз удивлял его. Через картину или статую можно было установить духовный контакт с творцами далекого прошлого. Он не сомневался, что те, древние, глубоко чувствовали красоту. Потому и смогли создать ее. Но зачем человеку красота, искусство?
Наташа высказала некую философскую истину: каждый человек несет-де на себе отпечаток не только своего времени, но и всей истории человечества, всей человеческой культуры. И это поразило его. Как-то она сказала ему:
— В конце концов люди поймут, что силы стоит тратить только на два вида деятельности: на расширение наших познаний и на создание прекрасного, на искусство.
Это было уж слишком: ну, познание — ладно, без познания все потеряло бы смысл, но ему казалось, что Наташа чересчур уж большое значение придает искусству. Вроде бы без него и прогресс остановится. Оказывается, искусство — не что иное, как духовное измерение человеческого бытия. Духовное измерение всего того, что мы делаем, чем живем.
Вначале он спорил, отстаивал роль науки.
Для Дягилева книга природы была написана математическими знаками, но потом он стал понимать: не все можно формализовать! Например, любовь. Она не поддается учету и расшифровке. Лишь искусство в состоянии сладить с нею, ибо язык любви и язык искусства — родные братья. Искусство — святая святых человеческого духа. Не наука, а искусство. Именно в нем люди и мгновенны и бессмертны.
Ему остро захотелось попасть в Эрмитаж. Сейчас он взглянул бы на все ее глазами. Но, увы… Эрмитаж был пуст. Картины и скульптуры эвакуировали в тыл.
Он вспомнил, как Наташа рассуждала, повторяя, по всей видимости, чужие слова: «У древних египтян искусство — попытка преодолеть смерть, добиться вечной жизни, оно как бы удваивало окружающую действительность, делало ее реальностью для мертвых… Научные достижения могут быть повторены многими учеными, теорию относительности мог открыть кто-то другой, пусть позже, но „Джоконду“ до сих пор никому не удалось повторить, так как творческий процесс в искусстве неповторим…» Да, это так. Ученый растворяется в результатах своего исследования. А в художественном полотне художник показывает свой неповторимый внутренний мир.
Он брел по Ленинграду и улыбался всему. Город тускло сиял от влаги. Густая студеная синева наползала с Невы.
Незаметно повернул и вышел на Невский. Шел неторопливо, прощался с каждым знакомым зданием, с каждым мостом. Строгановский дворец, Казанский собор, Дом книги, здание бывшей Городской думы, Большой Гостиный двор, Аничков дворец, мост через Фонтанку… Он любил Невский в сумерки, когда зажигались желтые огни. Тогда было уютно. А сейчас — безлюдье, страх, трупы умерших от голода… Дома словно вытянулись, кажутся непомерно высокими, а улицы напоминают ущелья. Он не удивился, когда на Аничковом мосту не увидел знакомых коней Клодта: их закопали в землю в каком-то саду. Кончится война — лошадки вновь займут свое место. Все площади изрыты щелями — укрытиями от бомб. Обгорелые здания, воронки. На фронт можно проехать трамваем. Блокадный Ленинград. Он перестал улыбаться. Подумал о муках и безмерном мужестве ленинградцев. Если бы можно было заслонить своей грудью всех детей этого города… Прощай, Ленинград, прощай…
«Жди меня, Наташка, у сфинксов… Я верю в тебя, в твое слово, в твои мечты, в твою любовь. Для таких, как ты, не существует человеческой мелкости: карьера, тщеславие, выслуживание, прислуживание. Ты вся в своем высоком порыве молодого идеализма, тебя мало интересует общественное положение того или иного человека. „Важно не то место, которое мы занимаем, а то направление, в котором мы движемся“. Ты словно бы живешь в тех благодатных временах, когда человек уже перестал быть зависимым от других людей и обстоятельств. Для тебя красота и есть истина: красота отношений, красота идеалов и устремлений. Ты сама стала тем идеалом, к которому я стремился всегда…»
ОПАСНЫЙ МАРШРУТ
Партизанский отряд Андруса совершал налеты на гарнизоны противника, взрывал склады с горючим, пускал под откос эшелоны, выводил из строя паровозы. Он был вездесущ, этот неуловимый Андрус.
О существовании минно-торпедного склада Андрус, разумеется, знал. Это был крупнейший склад на всем побережье. От прямого попадания с моря он был защищен каменной стеной. Железная дверь прикрывала центральную штольню. Торпеды и мины к кораблям подвозились на вагонетках. Не имея точного плана склада, его трудно было взорвать, так как центральная штольня уходила в глубь глинта. Существовали ложные штольни. Обрывающееся к морю плато тянулось на несколько километров. Андрус то и дело запрашивал по радио Ленинград: «Когда пришлете план?» Ему прямо-таки не терпелось разделаться со складом. «Этот склад, как бельмо на глазу! — говорил он в крайнем раздражении партизанам. — Все понимаю: каменная стена, железная дверь, сигнализация, сильная охрана, собаки… Но кто в здешних местах, кроме нас, может взорвать его? Нет другой силы. Дальше так продолжаться не может…»
Андрус был сильным, волевым человеком, но и он затосковал от чувства собственного бессилия. По ночам он высылал к складу своих разведчиков, и они, подвергаясь смертельной опасности, изучали подступы к складу, расположение охраны, отмечали, в какие часы происходит смена караула. Правда, за каменную стену проникнуть им не удалось.
…Самолет забрался на предельную для него высоту и, лишь когда внизу обозначилась эстонская земля, вошел в пике.
— Приготовиться! Пошел!..
Дягилев и Бубякин приземлились среди елей, стащили с ветвей парашюты, свернули их и запрятали среди гранитных валунов, огромных, как трамваи.
У Дягилева и Бубякина в кисетах был нюхательный табак: от собак-ищеек. Да и глаза фашисту в случае чего можно засыпать. Вокруг — полное безлюдье. Район для приземления выбран удачно. Удалось ли немцам засечь самолет или все прошло незаметно? Можно было бы двигаться по берегу… Но берег, по-видимому, хорошо охраняется. Оставалось одно: плутать среди дюн и болот.