БУБЯКИН ОСТАЕТСЯ ОДИН
Маяк всякий раз чем-то напоминал Бубякину водонапорную башню, какую видел на железнодорожной станции у себя в Сибири. За его толстыми каменными стенами можно отсиживаться сколько угодно. Немного бы харча и воды… Да и ладно уж. До темноты можно обойтись и без харча. Ведь важнее всего продержаться до темноты. Главное: выбрались наверх. А выбирался со злыми слезами. Тропка чепуховая, а ноги скользят. Как по ней только спускался смотритель маяка? А может, и не спускался. Что ему было делать у самого моря? Сидел и глядел сверху, как бросает рыбацкие посудины. Бубякин намучился, пока лез. Руки совсем занемели. Ноги по привычке еще шевелятся. Плечи как горбыли, головы не повернуть. Раньше, когда Бубякин служил на корабле, один вид маяка почему-то вызывал у него теплую тоску. Особенно по ночам. Огни были разные: белые, красные, зеленые. Они горели или ровно, или мигали, но всегда вызывали представление о чем-то прочном, устойчивом. Будто там, на маяке, живет добрый старик, который ради забавы зажигает эти огни. У него на маяке всегда сухо, дремотно. Он как старый мудрый охотник в своей избушке, заметенной сугробами. И мысли невольно возвращаются к дому, к милой сердцу Сибири… А ведь в самом деле тащил однажды убитого медведя. Правда, волоком, на подстилке из сосновых веток. И не в гору, а под гору. По снегу, по проторенному следу. Три охотника помогали. Упарились, но дотащили на стан. Стан почти рядом с берлогой — километра полтора. На берлогу случайно налетели. Пар валил из-под сугроба. Бубякин тогда перепугался не на шутку. На медведя-то вышел в первый раз. Когда пальнули в отдушину, зверь вылез и пошел на Бубякина дыбком. С того раза на берлогу ходить больше не приходилось, все было недосуг. Золотое таежное времечко…
Бубякин закрыл дверь на ржавый засов, подпер железным ломом. Засов самодельный, гребешком. Смотритель маяка запирался на ночь основательно: крючки, задвижки, цепь. Дверь дубовая — ни один топор не возьмет. Умели люди запираться… Да и нельзя, наверное, было по-другому.
Первейшая забота в военном деле — наблюдение. А потому матрос перетащил Дягилева на галерею. Да и воздух наверху не такой затхлый, как внутри помещения. Только тут Бубякин обнаружил колечко на мизинце раненого товарища. «То самое колечко…» Значит, она его любила, любит… Но матрос не задрожал от ревности. Он подумал о прошлом, как о чем-то бесконечно далеком. Вроде все случилось с кем-то другим. Он лишь боялся, что Дягилев не дождется темноты, умрет. Он метался в бреду, произносил чудные слова, звал какого-то Карла. Он был где-то там, в своем, непонятном Бубякину мире, его окружали призраки знакомых вещей и людей. «Эк его садануло в голову… — сокрушался матрос. — Ежели бы хирург, тот, который в Пулкове из мозга осколки вынимал, може, еще пожил бы. А так…»
Матрос окинул взглядом равнину. Ветер гнал тучи белесой пыли. Никаких признаков жизни. Только торчат каменные «грибы» — останцы да синеватые валуны. Скучно жилось смотрителю маяка. Изо дня в день видеть камни, пыль, пустынное море.
Море-то еще куда ни шло. Море всегда веселит, если даже бесится, как сегодня. С высоты глядеть на вспененную поверхность приятно. Чувствуешь уют, будто в теплой избе во время вьюги. У самого обрыва налетевшие валы закругляются, словно полозья у саней. Эти морские сани наскакивают на каменную стену, стараясь ее сокрушить, — даже маяк вздрагивает, — затем откатываются, чтобы с новой силой подняться еще выше, выше. У Бубякина за время службы на корабле выработалось свое отношение к морю. Признаться, он не любил, когда оно голубое, вроде бы бесцветное. Голубым море бывает только тогда, когда спит. Гораздо любопытнее, если оно лохматое, белое от пены; так и норовит перемахнуть через палубу. Тебя швыряет из стороны в сторону, а на душе этакое веселье, да и все вокруг возбуждены, смотрят на белые валы с безуминкой в глазах.
Корабль качается на волнах, падает в белые пропасти, поднимается на гребни…
Беспрестанный грохот моря притуплял сознание. Что-то огромное, тяжелое входило в Бубякина, и он никак не мог стряхнуть тяжесть. Он спал, хотя все еще верил, что по-прежнему видит и море, и тучи пыли, и каменные «грибы», напоминающие памятники на кладбище. Он спал, прислонившись одеревеневшим затылком к стене, безжизненно свесив руки. Из кармана выкатилась граната. Ему было сладко, покойно после всех передряг. Так хорошо упереться спиной во что-то прочное, твердое… Ему казалось, что и Дягилев испытывает нечто подобное. Рана не такая уж серьезная, и он наверняка дождется ночи, партизанского фельдшера, командира Андруса. При взгляде на Андруса в смерть не верится. Андрус знает такое, чего не знает никто. Он подумал о задорной курносой Юуле с круглым, как яблочко, лицом, о ее грубоватых шуточках (то положит камней в карман задремавшему Бубякину, то спрячет шапку) и поверил, что все обойдется. А когда вернутся с Дягилевым в Пулково, начальник штаба майор Гуменник даже не поверит всему, будет насмешливо скашивать глазки и все же в конце концов пошлет Бубякина в Ленинград, на радио. Отличился матрос…
Он проснулся от ощущения надвигающейся опасности. Сознание вернулось мгновенно. Огляделся по сторонам. Ничего угрожающего. По-прежнему ветер гонит пыль. И тут он увидел… обыкновенную мышь. Была ли она полевой или домашней и как очутилась на маяке, на верхней галерее, никто не смог бы объяснить. Возможно, поколения мышей сменялись тут с незапамятных времен, возможно, совсем недавно тут еще жили люди, а где люди — там и мышь. Может быть, эта мышка соскучилась по человеку и вот теперь выползла из норы, сидит, насторожив круглые уши. Бубякин потрогал гранату, но потом решил, что мышь можно прогнать обыкновенным камешком.
— Эй ты, черт бы тебя слопал! — закричал они замахал руками.
Мышка исчезла. Но матрос знал, что рано или поздно она вновь высунет свою острую любопытную мордочку. «Нужно заткнуть нору», — размышлял он, но не двигался с места словно парализованный. Скорее бы смеркалось… Не лучше ли перебраться вниз от этой тварюги? А если там, в темноте, они кишмя кишат?..
Бубякин перевел взгляд на Дягилева и сразу же забыл про мышь. Дягилев неестественно вытянулся, не дышал. Матросу было знакомо это странное выражение лица, делавшее человека совсем не таким, каким он был при жизни. Словно перед вами совсем другой, незнакомый, чужой. Матрос припал ухом к груди товарища. Сердце остановилось.
И хотя он ждал этого, ждал с великим страхом, ждал и смутно надеялся, что, может быть, Дягилев все-таки не умрет до темноты, трудно было поверить, что все кончено.
Бубякин закрыл глаза ладонями и заплакал. Он задрожал всем телом, когда раздался спокойный голос Дягилева:
— Насилу вспомнил… Передай колечко Наташе…
— А вы?! — закричал Бубякин.
И хотя лицо Дягилева оставалось окостенело-неподвижным, матросу почудилось, что тот усмехнулся.
— А я?.. Я — все…
Бубякин стал трясти Дягилева, но тот был мертв. Да, этот странный человек, которого Бубякин всегда не понимал да так и не понял до конца, умер. Скорее всего, слова почудились. Не было этого разговора с мертвым, не было! И все же матрос снял с мизинца покойника бронзовое кольцо, положил себе в портсигар.
Теперь дело за небольшим. Как только совсем стемнеет, он оставит маяк, проберется к своим, в «адскую» долину, в пещеры. Сюда можно будет вернуться еще этой ночью, забрать тело.
Он не сомневался, что находится в полной безопасности. Ему казалось, что гарнизон склада уничтожен, что партизаны рыщут по всей округе, пытаясь напасть на след Бубякина и Дягилева, и не исключено, уже идут сюда. Ведь они условились…
Откуда мог знать Бубякин, что большая часть партизанского отряда уничтожена, что эхо взрыва в бухте Синимяэд докатилось до главного немецко-фашистского штаба, что отборные части уже переброшены в район катастрофы, что вся фашистская контрразведка поставлена на ноги и что ей удалось отыскать след, ведущий прямо к маяку. Если бы матрос покинул маяк раньше, он все равно угодил бы в руки врагу. Вся местность был оцеплена. И вот небольшой отряд во главе с прытким капитаном Цванцигером поднимается по расщелине на плато…