Глава 5
Элвис Полк трахнул мертвую Дженни Свейл и доставил ей такое удовольствие, что она ожила. Ее мозги и кровь всосались в дырку в ее голове, рана затянулась и зажила, глаза открылись. Она схватила голову Элвиса двумя руками и вставила свои язык в его рот, просунув его до самого горла и глубже, будто хотела поцеловать прямо в сердце.
Когда Элвис вложил свой язык ей в рот, просовывая его глубже и глубже, желая поцеловать ее сердце, она откусила его язык и выплюнула ему в лицо.
Боль, которую он испытал во сне, была такой сильной, а ночное происшествие таким неожиданным, что Элвис резко проснулся и сел в кровати. Он провел рукой по рту, чтобы остановить фонтан крови, который привиделся ему во сне.
Элвис всегда боялся темноты, особенно когда спал не дома, и потому на этот раз оставил свет в ванной включенным на ночь. Проснувшись, он увидел себя в зеркале трюмо, которое стояло возле его кровати: руки прижаты ко рту, плечи слегка согнуты, ноги скрещены, как у йога. Он был похож на эту чертову обезьянку, не говорящую дурных слов, молча сидящую на шифоньере в комнате его матери рядом с другой обезьянкой, которая не слышала дурных слов.
Элвис очень сожалел о том, что когда его мать была еще жива и могла оценить его действия, он не схватил этих чертовых обезьянок и не швырнул их в камин. Тогда бы эта вечно стонущая дура узнала, что он думает об этих чертовых обезьянах, которым он по идее должен был подражать — не говорить ничего дурного и не слушать ничего дурного.
Элвис опять плюхнулся на кровать и попробовал уснуть, но теперь у него в голове поселилась его мать, которая скреблась там, как полужук, полукрыса, полудворняга, лая на него, кусая его. Элвис крепко зажмурился, пытаясь выдавить мать из своих глаз, но она, вспотевшая и задыхающаяся от усилий, упорно не хотела оставлять его в покое. Но в конце концов он все же изгнал ее, спроецировав на внутреннюю часть, своих век картину похорон матери. Этого она перенести не смогла. Чего стоили только эти фальшивые слезы и крики.
Такая вот она была, что-то вроде Элвиса (имеется в виду Элвис Пресли), вечно жестикулирующая, что-то орущая и, наконец, с грохотом падающая на пол в своей кухне. (Элвис Пресли упал в ванной и умер, но попробуйте сказать это его глупым фэнам, которые сразу же начнут уверять вас, что только вчера видели его выступление в Пигли Виглис). Она растянулась как следует, халат ее задрался, обнажив ноги, язык вывалился изо рта, глаза закатились и налились кровью. У нее на шее было накинуто полотенце, которым она вытирала посуду. При необходимости мать могла смахнуть полотенцем пот со лба или слезы с глаз или вытереть им сопли, а то и схватить им за ручку горячую сковородку или поддать Элвису как следует (имеется в виду Элвис Полк), чтобы он не слонялся по кухне, а шел заниматься делом. Полотенце всегда было у нее под рукой, так же как и любимая старая дворняга, следящая за каждым ее движением. Когда она гладила и кормила собаку, та прыгала и лизала ей лицо, но большей частью мать пинала ее ногой, что, впрочем, свидетельствовало о том, что у женщины еще были силы.
На плите на слабом огне варилось мясо, а липкое варево переливалось через край кастрюли — это означало, что еда будет вкусней, чем обычно. На экране маленького телевизора, стоящего на кухне, какая-то баба просила мужика, чтобы он не уходил от нее к другой бабе. Телефон звонил, и звонил, и звонил. Должно быть, какая-нибудь знакомая матери хотела поболтать с ней о том, как в последнем фильме сериала одна баба умоляла мужика, чтобы он не уходил от нее к другой бабе. Телефон звонил и звонил, а у этой сучки не хватало мозгов догадаться, что Мириам Полк не отвечает потому, что купила себе ферму и живет в деревне.
На самом деле Мириам Полк умерла в больнице как раз в то время, когда Элвис тянул срок за какое-то преступление, о котором он уже давно забыл. Она умерла в чистой белой постели, расставшись с жизнью легко и безболезненно. Но Элвис хотел думать, что мать умерла именно на кухне, упав на пол. Умерла в своих крысиных вельветовых тапочках, умерла, как и жила — невзрачная, пахнущая сыростью, вся покрытая сальными пятнами и ушибами. Эта баба заслужила именно такую смерть, Элвис твердо верил в это. Ведь она начала встречаться с разными чуваками, когда еще училась в школе. Она перетрахалась со многими из них и забеременела от одного из чуваков. Мириам Полк была настоящей шлюхой и позволила этому чуваку делать с собой все, что он хотел, но каким-то чудесным образом ее ребенок был совершенно не похож на этого кучерявого чувака. У ребенка были другие губы, другой нос и другая кожа. Она назвала своего светловолосого, розовощекого мальчугана Элвисом в честь самого сексуального мужика всех времен и народов, все пластинки которого она хранила в бюро, стоявшем рядом с шифоньером, на котором сидели эти чертовы примерные обезьянки. Мать пела своему Элвису все песни, которые были записаны на этих пластинках, так как знала все слова наизусть. При этом она закатывала глаза и выла, подражая своему кумиру: «Люби меня — моя собака — не грусти — замшевое — разбитое сердце — Рождество — без тебя».
Элвис сожалел и о том, что пока жива была мать, не швырнул эти дурацкие пластинки в камин, чтобы она поняла, как он относится к ее чуваку, чье имя было Варнел или Джесс, или Ролан, или Джамаль, от которого она заимела розовощекого белокурого мальчугана по имени Элвис. Теперь он не мог пойти в дом своей матери и швырнуть эти чертовы пластинки в камин, чтобы она уже посмертно знала, что он думает о ее чуваке: брат его матери, этот козел, продал дом и все имущество — пластинки и этих чертовых обезьян и дворнягу, а сам уехал жить во Флориду.
Элвис встал с кровати и подошел к окну. Он поднял шторы, чтобы взглянуть, что там за окном. Ничего особенного: бетон и грязь. Снега не было, он остался на востоке, на расстоянии двадцати миль отсюда. Даже в тюрьме, где Элвис провел немало времени, было интересней, чем в этом бог весть каком мотеле, находящемся на окраине неизвестно какого города, расположенного рядом с какой-то дорогой, ведущей непонятно куда. Возможно, это была Пенсильвания, а может быть, и Нью-Йорк, Вампайр Стейт. Что бы это ни было, люди здесь никогда не видели татуировки в виде слезинок и понятия не имели, что это значит.
— У тебя грязь на лице, друг, — сказала баба, сидящая за стойкой администратора мотеля, после того как он расписался в регистрационной книге, подписавшись Майклом Гуденом. Имя он позаимствовал у одного своего друга, а фамилию — у другого. А баба достала из-под стойки салфетки «Клинекс», которые Элвис уже видел, заглянув туда — в то время как она повернулась к нему спиной — в надежде, что там может случайно находиться пистолет, все равно какой, ему было наплевать, пусть даже старый кольт, с любым пистолетом он чувствовал бы себя более уверенно, чем с этим чертовым маленьким 22-м.
Элвис не взял у нее салфетку. Он просто стоял и смотрел на бабу, разглядывая маленькое пятнышко у нее на лбу над правой бровью, размышляя о том, родилась ли она с ним или кто-нибудь ударил ее чем-нибудь, когда она была еще ребенком. А может быть, она сама только что, за минуту до его прибытия, сделала это пятнышко, вонзив ноготь себе в лоб, чтобы не сойти с ума от мысли о том, что она погубила вою жизнь, работая в этом непонятном мотеле, расположенном на окраине бог весть какого города, возле неизвестно куда ведущей дороги.
Элвис не взял салфетку, и тогда дура-баба вытащила еще одну из коробки, намотала ее на указательный палец, послюнила и, свесившись через стойку, осторожно, очень осторожно потерла щеку Элвиса под левым глазом.
— Ого, — сказала она.
Элвис знал, почему она сказала «ого», но спросил:
— Что такое?
Баба потерла еще сильнее, затем быстро отдернула руку, как бы поняв, что делает что-то не то.
— Я думала, это грязь, но здесь не грязь. У тебя родинка.
— Это татуировка, — сказал Элвис.
— Татуировка?