Я получила все эти сведения от старушки хозяйки дома в Монморанси, которую навестила раза два в конце зимы из симпатии к этой достойной женщине, но также, признаюсь, из желания узнать что-нибудь об Анри. Старушка питала к Лемору большое уважение. За бедняжкой Эрнестом она ухаживала как за родным сыном; а об Анри говорила не иначе, как молитвенно сложив ладони и со слезами на глазах. На мой вопрос, почему он не навещает меня, она ответила, что мое богатство и положение в свете препятствуют непринужденным отношениям между мною и человеком, добровольно избравшим своим уделом бедность. Тут она мне и рассказала то, что ей было известно о нем и что я сейчас поведала вам.
Вы должны понять, дорогая Роза, как поразили меня эти поступки молодого человека, который всегда держал себя так просто, так скромно и даже не подозревал о своем нравственном величии. С этих пор я не могла думать ни о чем другом: в шумном свете и в тишине своей комнаты, в театре и в церкви воспоминания о нем и его образ были неизменно со мной — в моем сердце и в моих мыслях. Я сравнивала его со всеми знакомыми мне мужчинами, и как он выигрывал при этом сравнении, насколько он всех их превосходил!
Уже в конце марта я вернулась в Монморанси без надежды встретить там снова моего интересного соседа. Я почувствовала даже настоящую горечь, когда, оставив карету и войдя в знакомый садик вместе с родственницей, взявшейся меня сопровождать помимо моей воли, чтобы помочь мне наново здесь устроиться, я узнала, что первый Этаж сдан одной пожилой даме. Но когда моя спутница отошла от меня на несколько шагов, добрейшая госпожа Жоли шепнула мне на ухо, что она нарочно сказала неправду, так как моя родственница показалась ей чересчур любопытной и болтливой, и что на самом деле Лемор здесь, но не хочет показываться, пока я не останусь одна.
Я едва не лишилась чувств от радости, но стойко вытерпела сверхлюбезные заботы моей милейшей родственницы, что стоило мне нечеловеческих усилий. Наконец она отбыла, и мы вновь увиделись с Лемором. С этого времени, то есть с конца зимы и до самой поздней осени, мы виделись ежедневно, почти не расставаясь с утра до вечера. Гости, приезжавшие редко и, как правило, ненадолго, мои выезды по делам в Париж отняли в общей сложности не более двух недель из того восхитительного времени, что нам дано было провести вдвоем.
Можете себе представить, как мы были счастливы в эту пору и в какую пылкую любовь превратилась наша дружба. Но перед богом и перед невинным дитятей, моим сыном, совесть наша была чиста: новое чувство, охватившее нас, было столь же целомудренным, как и дружба, что возникла между нами у смертного ложа несчастного Эрнеста. Возможно, что среди жителей Монморанси пошел кое-какой слушок, но безупречная репутация нашей хозяйки, ее деликатность в отношении наших чувств, о которых она, конечно, догадывалась, и готовность в любую минуту защитить нас от каких-либо подозрений, уединенная жизнь, которую мы вели, тщательно соблюдавшееся нами правило никогда не показываться вместе за пределами дома, словом — полное отсутствие поводов для обвинения в недостойном поведении — все это воспрепятствовало недоброжелателям вмешаться в наши дела: до ушей моего мужа и моих родственников не дошли никакие пересуды.
Никогда еще любовь не была столь возвышенной, столь благотворной для исполненных ею душ. Идеи Анри, весьма странные с точки зрения большинства людей, но единственно истинные, единственно христианские в моих глазах, вознесли мой дух в новую сферу. Одновременно с восторгом любви я познала энтузиазм веры и добродетели. Эти чувства слились в моем сердце и стали неотделимы одно от другого. Анри обожал моего сына, чужого ему ребенка, которого родной отец забыл, забросил и почти не знал! Естественно, что и Эдуард питал к Лемору нежную привязанность, доверие и уважение — чувства, которые ему должен был бы внушить к себе отец.
Зима снова вырвала нас из нашего земного рая, но на Этот раз она не повлекла за собой нашу разлуку. Лемор время от времени тайно посещал меня, а писали мы друг другу почти ежедневно. У него был ключ, позволявший ему проникать в сад нашего особняка, а когда мы не могли встретиться там ночью, трещина в пьедестале старой статуи служила потайным местом для наших писем.
Совсем недавно, как вы знаете, господин де Бланшемон трагическим и неожиданным образом лишился жизни в смертельном поединке с одним из своих друзей из-за легкомысленной любовницы, которая ему изменила. Месяц спустя я увиделась с Анри, и с этого времени начинаются мои горести. Я считала столь естественным навсегда соединиться с ним! В этот раз я хотела повидать его, чтобы вместе с ним определить время, когда я, соблюдя долг, предписываемый мне моим вдовством, смогу отдать свою руку и себя самое ему, уже владеющему моим сердцем и душой. Но поверите ли, Роза, его первым и мгновенным ответом был отказ, полный страха и отчаяния. Боязнь стать богатым, да, да, ужас перед богатством взяли в нем верх над любовью, и он в испуге бежал от меня!
Я была оскорблена, изумлена, я не сумела его убедить и не захотела удерживать. Но затем, поразмыслив, я нашла, что он прав, что он последователен в своем поведении, верен своим правилам. Мои уважение и любовь к нему возросли еще больше, и я решила устроить свою жизнь так, чтобы он не страдал, решила порвать со светским обществом и укрыться вдали от Парижа в какой-нибудь глуши, дабы прекратить всякие отношения с богатыми и с сильными мира сего, которых Лемор считает врагами человечества — либо злобными и свирепыми, либо невольными и слепыми.
Но мой замысел не исчерпывался этой стороной дела, и она была в нем не самой главной. Я имела в виду и нечто другое — то, что должно было уничтожить самый корень зла и полностью снять тяжесть с души моего возлюбленного, моего будущего супруга. Я хотела последовать его примеру и раздать все мое личное состояние, употребить его на то, что мы в монастыре называли добрыми делами и что Лемор называет актом возмещения присвоенного, справедливым по отношению к людям и угодным богу во всех религиях и во все времена. Я могла принести эту жертву, не поставив под угрозу благополучие моего сына к будущем, говоря языком богачей, ибо я считала, что ему предстоит получить значительное наследство, и, кроме того, представляла себе дело так, что, воздерживаясь от использования его ежегодных доходов на протяжении долгих лет до его совершеннолетия, накапливая и разумно помещая поступающую от его земель ренту, я буду тем самым работать на его благополучие. Иными словами, воспитывая его в духе воздержанности и неприхотливости и показывая этим пример ревностного милосердия, я сделаю его способным когда-нибудь пожертвовать на те же добрые дела внушительное состояние, возросшее благодаря моей бережливости и данному мною себе зароку ни под каким видом на прикасаться к этим средствам для удовлетворения собственных потребностей, несмотря на права, предоставляемые мне законом. Мне казалось, что наивную и нежную душу моего ребенка захватит мой энтузиазм и что я буду накапливать земные богатства ради его будущего спасения. Посмейтесь, если хотите, дорогая Роза, но я все-таки питаю надежду, что и в более стесненных обстоятельствах мне удастся внушить Эдуарду именно такой взгляд на вещи. Он не получает от отца никакого наследства, и то, что у меня остается, будет сохранено для него во имя той же цели. Я не считаю себя вправе совсем лишиться тех скромных средств, которые остались нам обоим. В моем представлении мне лично больше ничего не принадлежит, ибо моему сыну неоткуда больше ждать чего-либо определенного, кроме как от меня. Я могла бы дать обет бедности за себя самое, но господь, как мне кажется, не позволяет подвергнуть этому новому крещению ребенка, пока он не вошел в возраст, когда сможет по доброй воле принять его или отвергнуть. Смеем ли мы, родившись среди людей, одержимых мирскими страстями, и произведя на свет новые существа, которым предопределено их рождением жить в довольстве и пользоваться властью в обществе, насильственно, по своему собственному усмотрению, лишать наше потомство того, что общество почитает за особые преимущества и священные права? Если бы я умерла и оставила бы моего сына в нищете, еще не успев внушить ему любовь к труду, то какие страшные пороки, какие чудовищные извращения могли бы укорениться в лишенной моего попечительства юной душе, заглушив в ней еще не успевшие окрепнуть добрые задатки, — ибо мы живем в мире, в котором развращающее влияние денег сделало общим для всех людей девиз: «Спасайся, кто может!» Говорят о религии братства и единения людей, в лоне которой все обретут счастье, возлюбив друг друга, и станут богатыми, отдавая все, принадлежащее каждому в отдельности. Говорят, что величайшие христианские святые, как и величайшие мудрецы древности, были близки к решению этого вопроса. Говорят также, что религия эта вот-вот снизойдет в человеческие сердца, хотя в действительности все как будто сговорилось против нее; ибо из колоссальной, ужасающей сшибки эгоистических интересов должны возникнуть ощущение необходимости все изменить, усталость от зла, потребность в истине и любовь к добру. Я твердо верю во все это, Роза! Но, как бы говорили только что, мне неведомо время, которое господь назначил для исполнения своих предначертаний. Я ничего не понимаю в политике, но я не вижу, чтобы в ней брезжил сколько-нибудь явственно свет моего идеала; и, укрывшись в ковчеге, как птица во время потопа, я жду и молюсь, стражду и надеюсь, не обращая внимания на насмешки, которыми богатые и знатные осыпают всякого, кто не хочет мириться с их несправедливостями и извлекать для себя выгоду из несчастий своих ближних. Да, мы не ведаем, что будет завтра, и вокруг нас в человеческом обществе бушует дикая буря противоборствующих страстей. Поэтому я должна крепче сжать в объятиях моего сына и не дать ему захлебнуться в волнах, которые, быть может, вынесут нас к берегам лучше устроенного мира. Увы, дорогая Роза! В наше время, когда деньги господствуют в мире, все продается и все покупается. Искусство, наука, решительно все и всякие знания, а следовательно, все доброе и благородное, даже сама религия, недоступны тому, кто не может заплатить звонкой монетой за право пить из этих божественных источников. Так же как приходится платить за церковные таинства, только за деньги приобретается право быть человеком, право овладеть грамотой, право научиться мыслить и отличать добро от зла. Бедняк, если только он не наделен исключительным гением, обречен коснеть во тьме невежества, и жизнь его превращается в жалкое прозябание. А несчастный нищий ребенок, который вместо любого ремесла обучается лишь искусству протягивать руку и жалобным голосом просить подаяния, какими ложными представлениями, какими заблуждениями опутан его неокрепший, слабосильный умишко! Просто страшно становится, когда подумаешь, что суеверие — единственный доступный крестьянину вид религии, что богопочитание сводится у него к обрядам, смысла и происхождения которых он не понимает и не узнает до самой своей смерти, что бог для него — это идол, покровительствующий посевам и стадам того, кто поставит ему свечу или закажет его изображение. Сегодня утром, по дороге сюда, мне встретилась процессия, остановившаяся у источника, для того чтобы заклясть засуху. Я спросила, почему люди избрали для молебствия именно это место. Одна женщина, показав мне на небольшую гипсовую статую, установленную в нише и, наподобие языческих богов, украшенную цветочными гирляндами[18] ответила мне: «А видите ли, эта добрая госпожа по части дождя самая лучшая».
18
Отцы раннехристианской церкви сурово осуждали языческий обычай — украшать статуи богов. Минуций Феликс энергично и недвусмысленно высказывается на этот счет. Средневековая церковь восстановила идолопоклоннические обряды, а современная церковь продолжает ими спекулировать с целью извлечения барыша. (Прим, автора.)