XXIII. Кадош
Влюбленные обменялись быстрым и пламенным взглядом. Оба они испытали сильное потрясение, но сразу после него пришло самое совершенное спокойствие. Они любили друг друга, они были уверены друг в друге; все было сказано, объяснено, подтверждено в этом молниеносном скрещении взглядов. Лемор отпрянул в глубь чердака, а Марсель, прекрасно владея собою именно потому, что была счастлива, без смущения и досады встретила подошедшую Розу. Она согласилась на предложение Розы пойти погулять в прелестную рощицу неподалеку, а час спустя обе они сели на своих лошадей и отправились обратно в Бланшемон. Уезжая, Марсель шепнула мельнику:
— Прячьте его от всех! Я приеду сама.
— Нет, нет, не торопитесь! — отвечал Большой Луи. — Я устрою вам свидание в безопасном месте. Но раньше дайте мне все подготовить. Сыночка я вам привезу вечером, и тогда мы еще поговорим.
После отбытия Марсели Лемор вышел из своего убежища, где от радости, волнения и одуряющего запаха сена у него начала кружиться голова.
— Послушайте, дружище, — сказал он весело мельнику, — я ваш подручный и не собираюсь сидеть у вас на хлебах и бездельничать. Задайте мне работу, и я вам покажу, что у меня руки не деревянные, хоть я и щуплый парижанин с виду.:
— Да, — отозвался Большой Луи, — когда на сердце легко, и работа в руках спорится. У вас дела идут лучше, чем у меня, старина; вот мы вечерком сядем покалякать, и тогда будет ваша очередь утешать меня. А сейчас, как вы правильно сказали, надо заняться делом. Я не могу целый день растабарывать про любовь, а вы, ежели будете сидеть сложа руки да размышлять о своем счастье, совсем ошалеете! Труд благотворен для человека и в радости и в горе — он бодрит и успокаивает; а значит, он предписан господом богом всем и каждому. Ну, пошли! Поорудуем вдвоем лопатами да заставим поплясать «Большую Луизу». Ее песенка приводит меня в себя, когда я собьюсь с панталыку.
— О боже мой! Ребенок сейчас узнает меня! — воскликнул Лемор, увидев Эдуарда, который ускользнул от Большой Мари и в этот момент взбирался на четвереньках по крутой лестнице мельницы.
— Он уже видел вас, — ответил мельник, — не прячьтесь и ничего не разыгрывайте. В этой одежке он вас и узнает и не узнает.
В самом деле Эдуард остановился, сомневаясь и недоумевая. В течение месяца, протекшего с тех пор, как Марсель внезапно покинула Монморанси, спеша к умирающему мужу, мальчик ни разу не видел Лемора, а месяц для памяти ребенка — это целый век. Правда, Эдуард был наделен исключительными способностями и развит не по летам, но Лемор без бороды, с обсыпанным мукой лицом, в крестьянской блузе был почти неузнаваем. На минуту мальчик застыл перед Лемором, но, встретив суровый и безразличный взгляд своего друга, обычно бежавшего ему навстречу с распростертыми объятиями, он опустил глаза, испытывая что-то вроде смущения и даже страха, у детей всегда сопряженного с удивлением. Затем, подойдя к мельнику с видом серьезным и задумчивым, какой бывал ему нередко присущ, он спросил:
— Кто этот дяденька?
— Это мой работник, его зовут Антуан.
— Так у тебя их два?
— Два? Десятки их у меня — работников. Вот тебе и еще одна Лопастушечка…
— А Жанни — третья?
— Так точно, ваше превосходительство!
— Он злой, твой Антуан?
— Нет, он не злой! Но он глуповат, глуховат и не умеет играть с малышами.
— Ну, тогда я пойду поиграю с Жанни, — заключил Эдуард и беспечно удалился. Человек четырех лет от роду не подозревает, что его могут обмануть, и слова тех, кого он любит, для него убедительнее, нежели то, что он видит и слышит сам.
Принесли зерно, которое надо было до вечера смолоть. Оно принадлежало господину Бриколену и содержалось в двух мешках, помеченных огромными инициалами владельца.
— Поглядите, — сказал Большой Луи со смехом, но на этот раз не без горечи: — «Б. Б.» — пока читай: «Бриколен из Бланшемона», то есть «Бриколен, проживающий в Бланшемоне». Но когда он купит поместье, то уж наверное подставит еще одно маленькое «б» между двумя большими, и это будет значить: «Бриколен, барон де Бланшемон».
— Как! — воскликнул Лемор, которого занимала другая мысль. — Это зерно — из Бланшемона?
— Оттуда, — подтвердил мельник, научившийся отгадывать, что у Лемора на уме, прежде чем он откроет рот. — Из этого зерна мы сделаем муку… А из нее сделают хлеб, который будут есть госпожа Марсель и мадемуазель Роза. Говорят, что Роза слишком богата, чтобы взять в мужья такого человека, как я: а не кто иной, как я, доставляю хлеб, который она ест.
— Так, значит, мы будем работать для них!
— Именно так, молодой человек. Точно выполняйте, что я скажу! Тут нельзя работать спустя рукава. Черт побери! Доведись мне молоть зерно для самого короля, и то бы я не вложил в это дело столько души.
Заурядная мукомольная операция приобрела в воображении молодого парижанина высокий смысл и едва ли не поэтическую окраску, и он так старательно и увлеченно стал помогать мельнику, что через два часа вник во все тайны его ремесла. Ему было нетрудно научиться управлять нехитрым прадедовским механизмом заведения. Он понимал, какие усовершенствования можно было бы сделать в этой самодельной деревенской машине за небольшие, но наличные деньги, которые для крестьянина представляют собой, так сказать, запретный плод. Вскоре он уже знал на местном наречии наименования всех частей машины и выполняемых ими действий. Жанни, видя, как он трудолюбив и как хорошо относится к нему хозяин, несколько встревожился и почувствовал что-то вроде ревности, но когда Большой Луи объяснил ему, что парижанин пробудет у них недолго и что для него нет угрозы быть вытесненным с занимаемого им места, он успокоился и, как истый берриец, был даже рад передать услужливому сотоварищу на несколько дней свою работу. Оказавшись без Дела, он вызвался свезти в Бланшемон Эдуарда, который стал скучать и капризничать без матери. Мельничихе не удавалось развлечь ребенка, и, когда за ним приехала маленькая Фаншона, Жанни не без удовольствия взялся сопровождать свою юную приятельницу до замка.
Работа была закончена. Струйки пота текли по лбу Лемора, лицо его горело. Он ощущал такую гибкость во всем теле и такой прилив душевных сил, каких не чувствовал уже давно. Постоянная меланхолия, снедавшая молодого человека, уступила место чувству физического и нравственного удовлетворения, которое по воле всевышнего неизменно приносит человеку выполненная работа, когда цель ее для него не безразлична и сама она ему по силам.
— Дружище! — вскричал он. — Труд — дело прекрасное и святое само по себе. Вы сказали это, когда мы начинали работать, и были правы! Господь предписывает и благословляет труд. Мне было так радостно трудиться, чтобы накормить свою любимую! Насколько ж еще радостнее будет трудиться для того, чтобы поддерживать жизнь многих равных тебе человеческих существ, твоих братьев! Когда каждый будет работать для всех и все для каждого, как легка будет усталость, как прекрасна будет жизнь!
— Да, мое ремесло оказалось бы в таком случае одним из самых приятных! — произнес мельник с улыбкой, обличавшей живой ум. — Пшеница — самое благородное растение, а хлеб — самая добрая пища. Мое дело считалось бы достойным некоторого уважения, и, может быть, по праздникам стали бы украшать венком из колосьев и васильков бедную «Большую Луизу», на которую сейчас никто и внимания не обращает. Но что поделаешь! «На сегодня», как говорит господин Бриколен, я всего только его поденщик, и он думает обо мне примерно так: «Подобного разбора человек смеет помышлять о моей дочери? Жалкий бедняк, который мелет чужое зерно, тогда как я сею свой хлеб и на своей земле!» Понимаете, какая, выходит, между нами разница? А на самом деле вся-то разница в том, что у меня руки чистые, а у него по локоть в навозе. Ну вот, голубчик, мы все сделали, теперь живо ужинать! Я уверен, что суп вам покажется вкуснее, чем утром, даже если он будет солонее в десять раз. А потом я, пожалуй, отправлюсь в Бланшемон, отвезу эти два мешка.