Дютертр, как всегда добродушно, но без оживления принял эти кошачьи ласки:
— Милая Эвелина, поверь, делать замечания доставляет мне не больше удовольствия, чем тебе их выслушивать. До сих пор я ведь не очень тебе докучал такими разговорами.
Эвелина вообразила, что одержала верх над отцом:
— Вот я и не понимаю, чем они вызваны. Может быть, я слишком избалована, ведь меня никогда не бранили и совсем не следили за мной; вот я и решила, что я безупречна, а теперь вы разбиваете эти иллюзии. Право, папа, это жестоко. Я привыкла к вашим колкостям, потому что вы тоже насмешник, да, да! Но к ним я отношусь добродушно, а вот к вашим выговорам… Право, не знаю, за что вы меня осуждаете, и боюсь, что не пойму этого.
— Вот видишь, сколько слов сказано впустую, вместо того чтобы выслушать меня, А слушать — это единственный способ понять, я ведь говорю не о таких уж непостижимых вещах. Ты чересчур непосредственна, дитя мое, и часто говоришь не подумав; я не раз указывал тебе на это смеясь, а теперь утверждаю с грустью.
— Как, отец, вас печалит, что я весела? Уж не снится ли мне это? Какое же несчастье, по-вашему, должно меня постигнуть? Какая угроза нависла надо мной? Я думала, вы радуетесь моему счастью, я привыкла, что все мои прихоти вам нравятся, все мои ребяческие выходки доставляют вам удовольствие, а теперь вы хмуритесь и смотрите на меня почти сурово! Разве моя вина, что господин Тьерре фатоват, и могу ли я помешать ему говорить мне дерзости даже дурного гона?
— Дорогая моя, если бы Тьерре был дерзким и фатом дурного тона, я был бы виноват, введя его в свою семью, и я бы себе этого не простил, поверьте; но поскольку я знаю его как умного и интересного собеседника, воспитанного и приятного в обращении, я вынужден предполагать, что это вы заставляете его изменять свойственным ему характеру и привычкам своей вызывающей манерой, разумеется, вполне невинной в сути, но порой переходящей всякие границы.
Только что я слышал, того не желая и не задумываясь об этом ранее, обрывки вашего разговора, которые вогнали меня в краску, — не потому, что они были недостаточно пристойны по мыслям или выражениям, а потому, что они выдавали ваше сумасбродное желание завладеть сердцем этого молодого человека. С его же стороны видно было желание показать, что он сумеет устоять перед вами. Такое положение вещей унизительно для женщины; я считал вас более гордой.
— Значит, у меня не хватает гордости! — побагровев от стыда и злости, воскликнула Эвелина. — Я унижаюсь до ухаживания за человеком, которому я не нужна! Я пресмыкаюсь перед ним, я молю его, я веду себя с ним вызывающе. Вот что я делаю, или по крайней мере вот что думает мой отец о моем поведении!
Гордая и вспыльчивая девушка расплакалась, резко вырвала свою руку из рук отца и стала взволнованно расхаживать по комнате.
— Очень неприятно, что вы скорее рассержены, чем благодарны мне. Право же, мне самому больно обижать вас подобным образом, и мое видимое спокойствие куда мучительнее, чем ваше волнение!
— Отец! — воскликнула Эвелина, бросаясь к нему и целуя его. — Не надо так обращаться со мной! Если вы станете бранить меня, я сойду с ума, если вы начнете меня ненавидеть, я умру! Повторяю, я не привыкла к вашему гневу, к вашей холодности. Я избалованный ребенок, не умеющий страдать, не убивайте меня!
И странная девушка, по-настоящему огорченная, но не испытывающая никакого раскаяния, начала бурно рыдать, вообразив себя жертвой.
Дютертр, тронутый ее чувствительностью, но изумленный и испуганный тем, что нашел так мало совестливости в ее еще не сформировавшемся характере, попытался подойти к ней с наиболее простыми и, как говорят, бытовыми рассуждениями.
— Послушай, безрассудное дитя, я не хочу ни бранить, ни унижать тебя, напротив, я хочу объяснить все и предостеречь тебя от унижения, мысль о котором так тягостна нам обоим. Скажи откровенно: ты любишь этого молодого человека?
— Я? Слава богу, ничуть! — воскликнула Эвелина, разозленная на Тьерре, виновника этой сцены.
— Ну, что ж, тем хуже, ибо у него есть достоинства, есть имя в литературе, тонкость чувств и подлинная возвышенность мыслей и характера.
— Вы так думаете? — проронила Эвелина, которой вовсе не были неприятны эти похвалы отца. — Не знаю, я не настолько его изучила.
— Но я-то должен был его изучить, и я это сделал. Мне нужно было получить о нем точные и беспристрастные сведения; наконец, я обязан был, прежде чем ввести его в свой дом, убедиться, что он порядочный человек и что ни у кого не может быть оснований вогнать его в краску. Это первое и самое главное условие света. А подробности… я отнюдь не считаю себя непогрешимым в наблюдениях и не думаю, что у Тьерре совсем нет недостатков; но я никогда не предполагал, что на земле существует хотя бы один человек, свободный от противоречий и несовершенства, и решил: если вид нашей счастливой семьи заставит его помыслить о женитьбе и если одна из моих дочерей сумеет оценить его достоинства, то Тьерре может оказаться человеком, с которым можно рассчитывать на спокойное будущее для двоих.
— Стало быть, отец, вы привезли к нам претендента?
— Нет, дитя мое, скорее это ты сделала из него претендента, уделив ему столько внимания; я ничего об этом не знаю. Я не выбираю за вас, моих дочерей, и никогда не строил и не буду строить планов, которые могли бы противоречить вашим склонностям и лишить вас права решать свою судьбу. В нашем обществе, где очень трудно ужиться, так как оно одновременно очень требовательно и очень развращено, я попытался найти для вас самый легкий и самый надежный путь, предоставив всем троим большую свободу выбора в таком важном деле, как брак. Но, уважая ваши права в этом деликатном вопросе, доверяя вашим суждениям, я не должен был оставаться ни слепым, ни слишком смелым. Я не должен был необдуманно отпустить вас в мир, полный случайностей и опасностей, ибо в нем живут замаскированные пороки и обманчивые впечатления. Я должен был исполнить то, что задумал: держать вас в приятном уединении и допускать сюда только надежных людей, не способных ни обмануть вас, ни домогаться вас из-за богатства, и дать вам возможность свободно выбирать не в толпе искателей, а среди небольшого числа избранных, мною людей. Этим ограничивалась моя роль; учитывая мое отношение к вам, я просто не знаю, что еще я мог бы сделать, сочетая нежность с благоразумием, стремление видеть нас счастливыми — с отцовским долгом заставить людей уважать вас.
— Я все это понимаю, отец, — сказала Эвелина, которая слушала довольно внимательно, — и мне очень досадно, что вы только сейчас сочли меня достаточно разумной для этого разговора. Должна вам сознаться, что нам с Натали иногда бывало неприятно, что мы вынуждены сидеть в деревне и лишь изредка и недолго бывать в Париже, точно маленькие девочки из провинции, которые приезжают чтобы обнять папочку, купить новые платья и пойти в зоологический сад посмотреть на жирафа. Но мы были неправы, я это признаю, поскольку мы были не забытыми вдалеке от вас жертвами ваших деловых и политических занятий, а привилегированными жертвами вашей отеческой заботливости и предусмотрительности.
— И все же ты чувствуешь себя жертвой девочка, раз ты повторяешь это слово.
— Ну, хорошо, папа. Но ведь год долог, бывают дождливые дни, когда в деревне скучно, несмотря ни на что, и потому мирские опасности, которых не знаешь, не кажутся такими уж страшными, и трудно, сидя дома, в глуши, примириться с мыслью, что здесь безопаснее. Но вернемся к вашему господину Тьерре. Вы считаете, что я вправе уделять ему столько внимания, сколько вздумается. Но тогда я все меньше понимаю суровый урок, который вы мне преподали. Если мне дозволено любить его, мне должно быть дозволено хотеть, чтобы он меня полюбил, а каким образом я за это возьмусь — плохо ли, хорошо ли, смело или робко, умело или неловко, — касается только меня.
— И ты сочтешь меня твоего отца, нескромным и будешь считать неуместным, если я скажу тебе, что ты выбрала дурной путь и рискуешь своим будущим счастьем из-за неправильно выбранной и неприятной манеры себя вести?