— Ну, разумеется, — сказал подавленный Флавьен, в котором благородство победило вспышку гнева. — Хоть я и терплю от этого человека оскорбления, я все-таки должен исправить зло, которое причинил. Что ж, оскорбляйте меня! — обратился он к Дютертру, задыхаясь от усилия, которое сделал над собой. — Скажите мне, что я колеблюсь и отступаю: это наказание будет пострашнее смерти! Тьерре! — прибавил он с отчаянием, заставляя себя отойти. — Если ты недоволен мною сегодня, я вообще не знаю, можешь ли ты когда-нибудь быть довольным.

В интонации Флавьена было слишком много истинного бешенства и страдания, чтобы Дютертр, знавший толк в храбрости, мог приписать его поведение низким мотивам.

Он молча взял письмо, которое ему подал Тьерре.

— Я полагаю, вы должны прочесть его, сударь, — сказал Тьерре почтительным и одновременно твердым тоном. — Оно не оправдывает моего друга, напротив, оно еще больше его обвиняет. И в том, что он сам привез его вам по собственному движению души, сказывается еще большее нравственное, чем физическое мужество; но поскольку оно полностью оправдывает одну особу…

— Откуда вы взяли, сударь, что я считаю, будто эта особа нуждается в оправдании? Вот в чем состоит неприличие и оскорбительность для нее и для меня ваших хлопот о том, чтобы я уважал ее как должно.

— Я на это не претендую, сударь, Но я дважды невольно явился случайной причиной обстоятельств, которые могут скомпрометировать ее в глазах менее проницательных и справедливых судей, чем вы. Я обязан дать вам средство победить их недоброжелательность, ибо сделать это — только ваше право и ваш долг.

— Ну, что ж, хорошо! — сказал Дютертр, начинавший испытывать влияние интеллектуальной силы Тьерре. — Да, — согласился он, — это мой долг.

И он развернул письмо Олимпии к де Сожу, датированное следующим днем после отъезда Флавьена в Париж.

— Это, — остановил его Тьерре, — ответ, тотчас же данный Флавьену на письмо, которое он в своем безумии, обманутый проклятыми цветами, сыгравшими таинственную роль во всем этом деле, написал, покидая Мон-Ревеш. Но сначала я скажу, я должен и хочу сказать вам, кто та особа, которая пользовалась таинственным языком цветов, не для того, чтобы скомпрометировать госпожу Дютертр, но для того, чтобы подстегнуть любопытство и воспламенить воображение моего друга ради себя самой. Только мне одному это известно, господин де Сож не знает и никогда не должен узнать. Но отец должен быть в курсе дела. Эта особа — мадемуазель Натали Дютертр.

— Ах! Опять Натали! — невольно воскликнул Дютертр и, пораженный мыслью, что Натали, вероятно, оклеветала Олимпию также и в своих рассказах о событиях этого утра, он с жадностью прочел при свете луны, сиявшие в холодном просторе безоблачного и яркого неба, следующие строки:

«Я могу ответить вам, сударь, со всей быстротой и откровенностью только то, что ничего не понимаю и что мне никогда не приходила в голову странная затея с цветами. Если вы уезжаете, чтобы не поддаться дурному искушению приписать эту затею мне, вы поступаете правильно, и я вам за это благодарна. Я даже не стала бы думать об этом и защищать себя, если бы вы не сказали, что понимаете мое молчание как признание, которое вы, быть может, будете благословлять. Не благословляйте меня, сударь, я вас уважаю, но вовсе не люблю. Если я своей «странной», как вы говорите, тревогой вселила в вас какие-то иллюзии по этому поводу, я тысячу раз прошу у вас прощения за свою рассеянность и чувствую себя вынужденной объяснить вам свою «странность». Я подвержена нервным припадкам, с которыми мой врач борется, прописывая мне успокоительные лекарства. В те дни, что вы у нас гостили, я несколько раз принимала опиум, быть может, немного увеличив обычную дозу. Это погружало меня в некое душевное оцепенение, порою мешавшее мне видеть и слышать. Вы говорите, что в те дни я должна была понять ваши речи. Сударь, клянусь вам честью вашей матушки, которою вы клялись в разговоре со мной, что я не поняла ни единого слова и, не будь вашего сегодняшнего письма, не подозревала бы о внезапной страсти, ответственность за которую вы, кажется, хотите до некоторой степени переложить на меня. Позвольте мне совершенно отвергнуть ее и выразить надежду, что она кончится скорее, чем те лучшие чувства, выражение которых я прошу вас принять.

Олимпия Дютертр».

Ошеломляющее спокойствие этого письма, свидетельство неуместной самонадеянности, столь вежливо выданное господину де Сож в ответ на его мольбу, сразу облегчило муки Дютертра. Он даже почувствовал, что Флавьен проявил некоторое благородство, предъявив это доказательство своей неопытности в обращении с добродетельными женщинами, и притом не кому-нибудь, а любимому мужу.

На несколько минут к безмолвному Дютертру пришло ощущение покоя; непорочный образ его мадонны опять появился перед ним как утешительное видение; но тут он вспомнил, как два часа тому назад Олимпия испугалась при простом упоминании Мон-Ревеша, вспомнил ее страшное молчание в ответ на его обвинения и упреки — и обратился к Тьерре с прежним высокомерием и подозрительностью;

— На что мне это письмо и почему вы так торопились доставить его сегодня вечером?

— Потому что только сегодня вечером, — отвечал Тьерре, — мы с моим другом обнаружили глупость, которую я сделал невзначай, послав вместо своих стихов злосчастное письмо Флавьена ко мне, то самое, которое мадемуазель Нач тали тотчас вам показала.

— Даже если все было так, откуда вы можете это знать?.

— Я знаю это теперь, потому что на следующий день после своей ошибки я подошел к вам… да вот, почти на этом самом месте, и осмелился робко попросить у вас руки вашей очаровательной дочери Эвелины.

— Вы просили у меня руки Эвелины? — переспросил изумленный Дютертр.

— Да, и вы меня не поняли. Вы решили, что я намекаю на письмо. Вы мне ответили резко, даже оскорбительно. Я тоже ничего не понял; я подумал, что вы мне отказываете, это меня оскорбило, и я решил больше у вас не появляться. Только сегодня вечером я сумел объяснить себе ваше поведение и понял, что должен объяснить вам свое. Флавьен, который принимает во мне большое участие и упрекает себя за то, что разрушил мое счастье, поехал вперед. Он собирался рассказать вам, почему я перестал к вам ездить, а также дать все прочие объяснения, с которыми, как мы оба считали, нельзя было более медлить.

Дютертр понял, что повредит будущему своей семьи и разобьет сердце Эвелины, если будет колебаться в не поддержит надежды Тьерре.

— Я отдаю вам свою дочь, если вы ее любите и она любит вас, — сказал он, — но первая моя обязанность — наказать человека, который оскорбил мою жену своими домогательствами и который у меня на глазах, несмотря на письмо, которое вы заставили меня прочесть, продолжает открыто ее компрометировать своими дерзкими ухаживаниями и глупыми, подлыми хитростями.

«Ну вот, — подумал Тьерре, — так я и предполагал он знает нее, что касается жены, и не знает ничего, что касается дочери. Надо или признаться во всем без утайки, или позволить этим людям убить друг друга». — Господин Дютертр, — сказал он, беря его за руку и с чувством ее пожимая, — вы сказали слова, которые дают мне право обратиться к вам, несмотря на незначительную разницу в возрасте, как сын обращается к отцу.

Дютертр пожал руку Тьерре и выдавил на своем лице печальную улыбку.

— Позвольте мне задать вам несколько вопросов, — продолжал Тьерре. — Теперь вы не имеете права упрекать меня в неприличном поведении, если я интересуюсь, что беспокоит семью, которую с этой минуты считаю своей. Я прекрасно понимаю, что вы никогда не могли бы подозревать или обвинять госпожу Дютертр, но вам кажется, что вы можете, не выслушав, решительно осудить моего друга. Скажите мне, в чем, по-вашему, он провинился сегодня, помимо его прежних сумасбродств?

— Прежде всего, Тьерре, он жестоко виноват в том, что вернулся сюда; затем в том, что подстерег мою жену, когда она была занята святым делом милосердия; он воспользовался этим и, пробудив сострадание в ее наивной и доверчивой душе, увез ее в Мон-Ревеш, вероятно, под предлогом помощи больным и с целью, для меня несомненной, замарать ее доброе имя этим поступком. Вот каковы ваши светские господа, ваши милые повесы! Я ошибся, поверив, что бывают исключения. Они знают, что главная крепость женщины — это ее добрая слава, и они пробивают в ней брешь, надеясь, что, погибнув в глазах света, она больше не будет серьезно сопротивляться. Вот каковы эти любезники, эти шутники!.. О! Я дам ему урок, который послужит примером другим! Я хочу убить его, Тьерре, и я убью, ручаюсь вам! Я стыдился бы самого себя, если бы появился перед женой, не отомстив за нее!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: