— Что касается меня, — сказала Натали, — то я совсем не разбираюсь во всех этих тонкостях домашнего хозяйства, которые носят возвышенное название «кулинария».
Довольная Каролина отослала слуг, уселась подле отца и с восторгом принялась за ним ухаживать, поминутно вскакивая с места.
— Послушайте, отец, — продолжала Натали, — расскажите нам что-нибудь об этом мыслителе, которого вы нам сегодня представили.
— Почему ты называешь его мыслителем? Он просто литератор; ведь ты, вероятно, говоришь о господине Тьерре?
— Да, о человеке, именуемом Тьерре, — с величественным презрением ответила Натали. — Нам так мало о нем говорили, — продолжала она, глядя на Олимпию, — мы и не предполагали, что он настолько важная особа. Наверно, это правда, потому что он говорит, садится, смотрит и ходит как великий человек. Он мыслитель по профессии, это видно даже по его одежде, вплоть до пуговиц на гамашах.
— А ты, как всегда, злая, Натали? — спросил Дютертр тоном, в котором было больше снисходительности, чем строгости.
— Натали любит подтрунивать над людьми, — еще мягче промолвила госпожа Дютертр, — но я готова спорить, что она даже не взглянула на человека, о котором так остроумно отзывается.
— А вы, видимо, достаточно долго смотрели на него, что беретесь его защищать, — возразила Натали; ее тон как бы приглушался мягким тоном родителей и позволял ей говорить язвительные вещи с веселым видом.
Господин Дютертр удивился; он обернулся и посмотрел на Натали; встретив ее спокойный и чуть вызывающий взгляд, он ответил ей пристальным отеческим взглядом.
— Я посмотрел, к кому ты обращаешься, дочь моя; я думал, что ты, как всегда, поддразниваешь своих сестер.
— Поддразнивание Натали! — небрежно заметила Эвелина. — Слишком мягкое выражение!
Натали, которая очень хорошо поняла отцовский урок, не удостоила вниманием слова Эвелины и отвечала, обернувшись к господину Дютертру:
— Нет, отец, я обращаюсь именно к нашей милой Олимпии.
— К Олимпии! — сокрушенно сказал Дютертр и посмотрел на жену. — Скажите, дорогая, ваши дочери теперь называют вас по имени?
Госпожа Дютертр хотела что-то ответить, чтобы отвлечь его внимание от этой темы, но Натали опередила ее:
— Нет, отец, Малютка, — она показала кивком на Каролину, — все еще называет ее мамой, Эвелина с детской непосредственностью, которая ей очень к лицу, по-прежнему говорит «мамочка», но я, как совершеннолетняя…
— Ну, положим, еще нет! — возразил Дютертр.
— Простите, вы меня освободили от опеки, и в мои двадцать лет я уже могу смотреть на себя как на старую деву. Олимпия молода и выглядит даже моложе меня благодаря своей грации и красоте. Я уважаю ее, как вашу жену, но уважение, оставаясь искренним, вовсе не должно принимать смехотворную форму.
— Я что, сплю? Ничего не понимаю! Что за новая тема? Что здесь произошло в мое отсутствие?
— Ничего, — ответила Эвелина, — просто Натали стала еще более несносной и еще более дерзкой, чем раньше.
— Я могу развить эту тему, если отец захочет, — снова начала Натали, пренебрегая замечанием сестры.
— Послушаем! — сказал Дютертр, все еще пристально глядя на старшую дочь, в то время как Малютка, недовольная, что отца отвлекают, тормошила его, чтобы он продолжал есть.
— Так вот что я думаю — и пусть отец судит и разбранит меня, если я неправа: моя мачеха…
Но ее прервала госпожа Дютертр, которая оперлась о спинку ее стула и наклонилась к ней, целуя ее в лоб:
— Дорогая Натали, уж лучше называйте меня Олимпией, если хотите отнять у меня сладостное имя матери, только не обращайтесь ко мне так торжественно и так холодно…
— И все же, сударыня…
Олимпия, болезненно уязвленная этим новым проявлением антипатии, невольно прижала руку к сердцу. Господин Дютертр нервно вздрогнул и слегка нахмурил лоб, чистый и гладкий, как обитель спокойствия.
— В чем дело, дорогой папенька? — воскликнула Малютка, хватаясь за его руку. — Вы порезались? — И она забрала яблоко, которое он держал в руках, собираясь сама разрезать его.
— Нет, моя маленькая, ничего, — отвечал отец семейства и, решившись как можно скорее разобраться самому в создавшемся положении, снова обратился к Натали: — Продолжай, дочь моя! Ты говорила…
— Я говорила, — по-прежнему спокойно отвечала Натали, — что называть мамой такую молодую мать совершенно неуместно в моем возрасте. Вы непременно хотите, чтобы я была смешна? Я больше всего на свете ненавижу корчить из себя пятнадцатилетнюю простушку, когда мне на самом деле двадцать, а по характеру — сорок. Кроме того, я думаю, что буду казаться всем ревнивицей, которая хочет состарить Олимпию.
— И все эти серьезные доводы ты вынашивала в мое отсутствие? — спросил Дютертр, умевший хладнокровно бороться с Натали, когда это бывало необходимо.
— Пока что, — спокойно и вместе с тем с угрозой сказала Натали, — других доводов у меня нет. Но и эти достаточно основательны. Не захотите же вы навязать мне манеры и язык, которые мне не подходят и сделают меня невыносимой для самой себя. Вы самый лучший и самый мудрый отец на свете; вы никогда не требовали от нас подчинения и ничем нас не оскорбляли. Вам, занимающемуся серьезными общественными проблемами, должно быть безразлично, что в доме, где вы не живете постоянно, придают какое-то значение мелочам домашнего этикета, если они ничем не нарушают мира в семье.
— Мир в семье — это, разумеется, кое-что, но это еще не все. Есть нечто более сладостное — единение; нечто большее, более прекрасное — любовь. Любите друг друга — вот высший закон, без которого погибают и семьи, и общество.
— О папочка, ты прав! — воскликнула Каролина. — Но не беспокойся. Здесь мы все любим друг друга! Я, например, люблю всех, и в первую очередь тебя, потом мамочку — она такая же добрая, как и ты, — и потом моих сестер, которые очень милы, хотя и немножко ветрены… Да и тебя тоже, хоть ты и первейший насмешник!
Последние слова относились к Амедею Дютертру, на которого устремились большие черные глаза Малютки; она обвела взглядом всю комнату, прежде чем остановиться на бледном, мечтательном и молчаливом молодом человеке, стоявшем сбоку, облокотившись о печь.
Амедей оторвался от своих мечтаний и машинально улыбнулся, услыхав голос молодой девушки. Но то ли потому, что он не расслышал ее слов, то ли потому, что не мог изобразить веселье, он ничего не ответил.
— Следовательно, я выиграла процесс, и заседание окончено, — сказала Натали, в то время как ее отец отодвинул стул и отошел в сторону, как бы желая в последний раз обозреть свое стадо, прежде чем удалиться.
— Ваша речь построена на ребячестве, на пустяках, дитя мое. Но все же не надо, даже из ребячества, пренебрегать правилами, предписанными привязанностью. Вы уверены, что моя жена, а ваша мачеха и ваш лучший друг, совсем не страдает, когда вы…
— Нет, друг мой, я нисколько не страдаю, — поспешно прервала его госпожа Дютертр, — раз Натали не видит в этом проявления холодности; я даже предположить не хочу, что она желала как-то задеть меня. Тем не менее, если она позволит мне возразить, я бы сказала, что, без всяких оснований боясь показаться смешной, она делает смешной меня. Обращаясь ко мне как к молодой особе, она ставит меня в такое положение, словно я претендую на равенство с ней в возрасте, чего на самом деле нет.
— Отца бы это не оскорбило, — сказала скорее не подумав, чем враждебно, Эвелина.
— Тут должен высказаться сам отец, — возразила Натали. — Если он хочет, чтобы Олимпия имела вид нашей матери, пусть он заставит ее носить темные шерстяные платья и чепчик с рюшами, вместо того чтобы посылать ей из Парижа платья из розовой тафты…
— Которые она не носит! — И Дютертр бросил взгляд на черное бархатное платье жены.
— Но которые она будет носить, раз ты здесь! — воскликнула Каролина. — Не правда ли, мамочка, ты принарядишься для папы? Когда ты хорошо одета, когда ты такая красивая, я по его глазам вижу, что он доволен! Я тоже надену завтра розовое платье и доставлю тебе удовольствие, папа.