– Я понял, – прошептал Николай Васильевич, бессильно опускаясь в кресла. – Это ад. Я в аду. Не к жизни ведет воля, а к аду!
Не имея более сил бороться с действительностью, он вновь вперился в странное зеркало, пытаясь понять о какой погоде вещает лысая голова, и почувствовал, что сводит руки.
Зеркало перед ним затуманилось, и сквозь белесые пятна проступило изображение. Николай Васильевич узнал себя, сидящим за письменным столом. Резкие черты лица его освещались снизу единственной свечой. Он был дома, в своей квартире, перед своим зеркалом.
«Привиделось», – подумалось ему. – «Иногда такое привидится. Конечно, все это только сон, дурной, нелогичный и пустой сон». И только какой-то маленький голос шептал, словно бы за спиной: «Может и сон… Да кто же его знает. А вдруг?»
Он придвинул к себе бумагу, и чувствуя, что не может больше молчать, размашистым почерком написал поперек листа:
«Соотечественники! страшно!.. Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся...»
В рассказе использованы фрагменты произведений Н.В.Гоголя, Э.А.По и Джозефа Гленвилла.
Смерть аббата Муре
Памяти Эмиля Золя
Стемнело, и на Париж опустился промозглый и сырой вечер. Декабрь выдался бесснежным и теплым, но в канун Рождества небо затянули тяжелые тучи цвета сажи, тяжелые, обремененные водой и готовые разродиться нескончаемым дождем, переходящим в мокрый, липкий снег. Редкие прохожие, спасающиеся от холода, быстрыми шагами проходили по улицам, то появляясь в свете редких фонарей, то снова исчезая во мгле, подобно призракам. Несмотря на поздний час, сотни окон светились тусклым желтоватым светом, прибивающимся через плотно задернутые занавеси. Париж готовился к встрече Рождества.
Клотильда сидела возле камина, в просторной гостиной дома, с некоторых пор, принадлежавшем ее единственному сыну Шарлю. Несмотря на свои шестьдесят семь лет, она было сухощава, и туго затягивалась в неизменный корсет, невзирая на революционные веяния, поддавшись которым корсеты становились все меньше, короче и в скором времени грозили совсем исчезнуть из гардероба модниц новой волны. Ее светлые волосы давно поседели, хотя и не поредели, и все так же обрамляли волнами высокий лоб, уже испещренный морщинами.
Сейчас, в одиночестве, она позволила себе расслабиться, и откинулась на спинку кресла, давай отдых спине. Усталые глаза полуприкрытые веками неотрывно смотрели на горящее в камине полено, мышцы вокруг рта обвисли, выдавая ее истинный возраст.
За дверью послышался звонкий голос, и Клотильда мгновенно выпрямилась, сжимая сухонькими руками подлокотники.
– Бабушка! – Закричала тринадцатилетняя Нинон, различив в полумраке комнаты одинокую фигуру. – Я ищу тебя, а ты здесь. Прячешься? В столовой уже готовят стол. Как же долго тянется этот сочельник. Папы до сих пор нет, а мама наряжается у себя. Матье сидит в курительной и тянет одну сигарету за другой. Ему тоже скучно.
Она тараторила без умолку, разрушив зыбкое спокойствие гостиной. Нинон не могла и секунды усидеть на месте. Как она говорила; «любое ожидание сводило ее с ума». Схватив Клотильду за руки и чмокнув в обе щеки, она тут же отбежала к окну и выглянула на улицу.
– Снег пойдет! Пойдет, пойдет, пойдет…, – пела она на мотив модной песенки.
– Тихо, тихо, – остановила ее Клотильда. – Сегодня нельзя шуметь. И хотя никогда не была набожной, добавила. – Мы ведь должны услышать первый крик младенца Христа. Да, и сама дева Мария не заглянет в наше окно, если ты будешь так кричать. Лучше позови брата, и я расскажу пока вам чудесную историю, которую вспомнила только что.
Нинон обожала слушать необыкновенные истории, Только так можно было ее унять. А Клотильда помнила огромное количество таких полусказок, в которых реальность переплеталась с вымыслом. А заканчивались они непременной моралью, которую она предоставляла вывести внукам, никогда не утомляя их назиданиями.
Глядя на обращенные к ней лица внуков, подсвеченные сполохами огня в камине, она залюбовалась красотой Нинон и юной мужественностью двадцатилетнего Матье, которые расположились прямо на ковре у ее ног.
– Я расскажу вам, – таинственным голосом начала Клотильда, – о смерти одного аббата, которая случилась как раз в Рождество.
– Ты была с ним знакома, бабушка?
Клотильда покачала головой:
– Ваш дедушка Паскаль знал его, но он умер давным-давно, еще до рождения вашего отца. От него-то я впервые и услышала про аббата Муре, нашего дальнего родственника по боковой линии. Я говорила вам, что дедушка Паскаль писал огромный труд, в котором проследил всю историю нашей семьи? Да, там было и родословное древо… Но, после его смерти папки с документами сгорели, о чем я очень жалела. Но продолжала втайне интересоваться судьбами наших родственников, и поэтому знаю, что случилось с аббатом Муре двадцать лет назад.
В жарко натопленной комнате неспешно догорал камин, и Клотильда так же неспешно повела свой рассказ, читая воспоминания, словно открытую книгу.
В тот пасмурный день в церкви святого Евтропия, бедной церкви нищей деревушки Арто готовились к рождественской мессе. Чисто выбеленные стены храма украшали еловыми ветками и высушенными гирляндами бессмертников. Достать живые цветы в эту пору было немыслимо – во всей округе не было ни единой теплицы. Аббат церкви Серж Муре был занят с утра до вечера. Он следил за установкой исповедальни – вместо старой и источенной червями кабинки, сейчас устанавливали новую – из красного дерева с резной кружевной решеткой. На эту трату пошли только потому, что старая совсем уж рассохлась. Доски погнулись, образовав просветы, через которые можно было увидеть край платья, находящейся там дамы или смутный силуэт господина, пришедшего на исповедь. И это было единственным, что поменялось в церкви за последние сорок лет. Все так же смотрела из левого придела вызолоченная гипсовая статуя девы Марии с младенцем, который держал в руке звездную сферу вселенной, все так же продолжалась агония картонного Христа над алтарем, все так же проникал белесый свет сквозь простые стекла окон. Аббат Муре отдавал приказания рабочим и женщинам, украшавшим стены церкви. Подол его вытертой сутаны оборвался и подметал пол, впитывая в себя пыль, принесенную крестьянами на своих грубых башмаках. Аббат был высок ростом, худ и бледен, только на щеках горел болезненный румянец, словно, подтачивающая его много лет болезнь, то отступавшая, то проявляющаяся с новой силой решила заявить о себе в такой неподходящий момент. Шестидесятипятилетний Серж Муре с утра чувствовал недомогание, но со свойственными ему кротостью и упорством поднялся, как обычно, в пять утра, и умывшись ледяной водой из кувшина, принялся за свои каждодневные обязанности. Прихожане любили аббата за все добрые дела, за всю помощь, которую он им оказывал. Но за все время его службы в этом приходе не стали ничуть религиознее. А он уже давно махнул рукой на безобразия и разврат, царящие в деревушке и даже на то, что по воскресеньям церковь бывала почти пуста. Он относился к прихожанам с поистине пасторской любовью и снисхождением, как к любимым чадам своим. Многие называли аббата Муре святым, и им ли было не знать это наверняка – вся жизнь священника прошла на их глазах – с самой первой его службы и по сей день.
Аббат прошел к алтарю, чтобы снять с него расшитую шелком пелену и вдруг почувствовал сильный запах цветов. Ему показалось, что прямо на полу церкви свалены охапки тубероз, лилий, левкоев. Среди огромных разноцветных роз прятались скромные фиолетовые чашечки фиалок с желтыми серединками. Он различил пряный запах гвоздик, ароматного гелиотропа. Мощная симфония запахов ширилась и поднималась к своду, и каждый запах вел свою собственную мелодию, которая вливалась в общий гимн природе и любви.