«Если лист упадёт с дерева,
Помяните меня, Зверева».

Имя его поминается у Престола Господня.

ИГОРЬ СНЕГУР

Пульсирующий астрал

Удивительная штука — жизнь! Оглядываешься в прошлое, а оно совсем не нечто целое, как казалось тогда. Из множества лиц, личностей, событий всплывают какие-то тени, хоровод и мельканье чего-то непроявленного из этого роя. В памяти всплывают огни: яркие, энергетические — это память удерживает сильные ориентиры, вехи. Есть, наконец, уровень памяти, которую я не посмел бы отправить в прошлое: она каждый день со мною и сопровождает мою жизнь, реально присутствует сейчас. Прежде всего, это галерея «живых портретов в раме», где нет разницы — «был» или «есть». Один из этих портретов — живой Анатолий Зверев. Как ему это удалось? Ответить не могу.

Впервые я с ним познакомился на свадьбе Миши Левидова. Проходила она (кажется, это был 1962 год) под Москвой, на какой-то ветхой даче. Стол накрыли на застеклённой террасе, освещаемой осенним днем и присутствием гостей — богема 60-х годов.

Сев на свободный табурет, я оказался напротив «странного типа».

— Зверев, — шепнул мне Аниканов Володя, писавший в то время литературу «в стол». «Странный тип» крошил чёрный хлеб, выгребая мякиш, и отправлял его в рот.

Диалог, который до меня доходил пунктиром, между Зверевым и Плавинским, сидящим с ним рядом, я пересказывать не берусь. Однако многие к нему прислушивались, проявляя живейший интерес. Действительно, Зверев вызывал любопытство.

На вопрос Аниканова, как Толя относится к симфонической музыке, Зверев, внимательно его оглядев, ответил: «Старик, самая лучшая музыка, которую я слушаю — „туалетная“, не знаешь такую?.. Сидишь и слушаешь… Сначала закладываешь композицию, с трудом… Потом смотришь, если готова, — берешь палку на веревочке и тянешь. Понимаешь, о чём я говорю? Тут тебе первые аккорды. Сначала пианиссимо, переходящее в лёгкие рулады флейты, потом вступают рокочущие басы, всё сильнее и свирепее. Анданте — оглушительное, переходящее в аллегро, затем тихое забвение звуков… И последний, — через стаккато, — всхлипывающий звук говорит, что тема скоро будет закончена. Представь, сколько „кресел“ я просидел, слушая этот „оркестр“». Можно представить, какая смесь чувств озарила присутствующих (основную интонацию Зверева я передал).

Постепенно «богема» стала расходиться, оставляя на даче отяжелевших от вина, обвисших на стульях или просто лежащих на полу.

* * *

Года через четыре мне позвонила Надя Сдельникова, гражданская жена Зверева. Она просила помочь с арендой мастерской для мужа. А что я мог? Только давать советы. Она же настояла, чтобы я приехал и увидел, «где они работают». Надя к этому времени, кроме стихов, рассказов, сценариев и других попыток войти в искусство, освоила раскраску матрешек нитроэмалью.

Я спускаюсь в довольно традиционный подвал. Войдя, увидел полоску «белого света» сквозь совершенно тусклое, грязное стекло. Комнатка была метров восьми, со стен свисали обои, местами проступала грязная, кирпичная кладка. Маленький столик, табурет, матрас от кровати на подставке, рефлектор, стаканы, окурки, пустые бутылки, в углу на полу — какая-то стопка бумаги, на лампе навешан платок с бахромой, пол из покрашенных досок, и на стене темным пятном висит одежда: — пальто, пиджак, платье; полочка, на которой сверкают нитроэмалевые матрешки. Вот так они и живут.

Зверев появился через полчаса. Увидев меня, оживился: «Старик, в шашки играешь?» Бутылки коньяка и шашки — спутники эмоций, азарта, амбиций, — тут же отодвинули вселенную, будто её и не было. Играем до десяти выигрышей с чьей-либо стороны, иначе время не ограничить. Первые четыре партии — с переменным успехом, затем, используя «приёмчик», которому меня научил татарин, сосед по коммуналке, я выигрываю подряд восемь партий. Кто знает Зверева, тому известно и то, что он первоклассный шашист. Для меня это оказалось неожиданным, не рассчитывал на успех. Теперь мы играем до двенадцати выигрышей одной стороны. Дальше — больше! Толя не отпускает, напрягается, хватает за рукав, удерживает: «Старик, ладно, я сегодня не в форме, давай в поддавки». Азарт делает партнёров жестокими. Ещё и ещё!

Светало… «Зверь» (обычное среди художников его имя) охватил меня руками, тяжёлым взглядом: «Не уйдёшь! Садись играть… Я тебя живым не выпущу…» Ещё несколько партий — и он совсем посуровел: «Ты нарочно проигрываешь, сука!»

Я благодарен этому случаю, давшему ещё контакт с ним, воспоминания о нём. Ведь никто, как он, не мог так притягивать людей. Чем? Мне казалось, что он редко бывал «на земле». Он был просто «за границей» земного, там была его прописка. Вояжёр! Как иначе он должен был вести себя здесь? Всё в нём было свободно. Никому и ничего он не был должен. Его жизнь — театр. Сам Толя и главреж, и актёр, и драматург, а заодно и критик. Это не выпирало. Он был гуманен, поэтому не говорил правды, которая была ему открыта. Он и жалел, и любил «маленьких людей». Мир маленький, люди мелкие, дела их — Ничто! Он не мог жить, как все. Он жил в более объёмном мире, чем все, и степеней свободы у него было неизмеримо больше, чем у многих. Свобода давала ему естественность в общении и искусстве. Живопись Зверева — астральное тело. Пульсирующее.

* * *

Я содрогнулся, увидев задранную Зверевым рубашку. Он демонстрировал своё побитое тело. Поясница — сплошной синяк! Мы сидим в мастерской Виктора Михайлова на улице Куйбышева. Он рассказывает, что произошло накануне, два-три дня назад:

— Сидели, пили… я, Толя. Пришли каких-то трое. Стали бить Толю.

— Старик, — вставляет Зверев, — меня били, а ты побежал на улицу и стал палить из ружья.

— Я хотел народ созвать, — говорит Михайлов.

— И что за люди? — спросил я у Зверева.

— Хмыри… Нарисуй нас, говорят. Я им фигу показал. — Сощурив глаза, Зверев показывает фигу. — Вот вам мой рисунок! Жалкие рожи не рисую!

— Тут они начали его бить, — поясняет Михайлов, — ногами. Что я мог сделать? Никого больше не было. Ну, я и побежал звать народ.

Сколько раз деформировали тело Зверева в прошлые годы, сколько раз организм зверевский самовылечивался, возрождался — не счесть!

Какая энергия питала жизнь Толи, восстанавливала его силы — неизвестно. Что вело его жизнь — тайна.

* * *

Респектабельный Анатолий Зверев — фигура чрезвычайно редкая! Стоит. Белая рубашка, ворот расстегнут небрежно-изящно, свежее лицо, приличный костюм, штиблеты новые, пухлые кисти рук иногда поправляют что-то в одежде. Рядом стоит Владимир Немухин — плечо в плечо, следит, чтобы «Зверь» не сорвался, не покинул торжественное открытие персональной выставки, Своей. Ритуал с трудом выдержан.

Мир живет и грохочет рядом с искусством Анатолия Зверева — суета, надежды, честолюбивые помыслы, вихри глупостей. А что же художник? Что же в себе нёс этот Дионис, растворив себя во всём, будучи всем одновременно? Конечно же, оберегал тайну: истинно свободную личность. Зверев — явление. Зверев — подвиг! Когда-нибудь мир сможет также существовать, но без «зверевской трагедии», в гармоничном мире свободных личностей, где Жизнь — есть Искусство.

Владимир Немухин, которого чаще всех навещал Зверев, оказывал ему посильную поддержку — как материальную, так и душевную. Но как бы ни был свободен художник — вне общения его жизнь невозможна. В прослушанной мной записи на плёнке в мастерской Немухина, передающей беседу двух вечных оппонентов, Плавинского и Зверева, театр воспоминаний был воплощен с феноменальной силой. Зверев попеременно выступает в нескольких лицах, меняя голос, интонацию, речевую и смысловую пластику. Разыгрывая персонажей, он удивительно ёмко передает сцену беседы Костаки, его жены и других гостей, происходившую тридцать лет назад. Можно сказать, что прошлое и настоящее слились у Зверева в неразрывно целое. Его нет ни там, ни здесь. Время отступило!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: