Андрей Андреевич в такой год старался есть как можно меньше хлеба. Но это было не так-то просто: корова, которую всю зиму кормили только соломой, пять месяцев в году не доилась, и ребята не видели ни сахара, ни молока.
О пшеничном хлебе у Андрея Андреевича и думать не думали: где-нибудь раздобытая отцом баранка была для ребятишек редчайшим лакомством.
Известно, матушка-рожь кормит всех сплошь, а пшеничка по выбору. Но и ржица далеко не всегда кормила Андрея Андреевича. Обычно хлеба у него хватало до рождества. С новин хлеб в этой избе ели четыре и пять раз на день, с покрова не чаще трех раз, потом два раза, когда ржи оставалось совсем мало, Марфа начинала подмешивать к ней лебеду и картошку.
Но иссякало и это благословенное добро. Тогда шла в ход мякина. Неотвеянная рожь мололась в муку, из такой муки приготовлялся хлеб. Назывался он, словно в насмешку, пушным. Действительно, хлеб выходил легкий, пышный, но из него торчали тонкие мякинные иглы, и нужна была многолетняя крестьянская привычка, чтобы есть его.
Приходил конец и пушному хлебушку. И шел Андрей Андреевич к лавочнику Ивану Павловичу либо в Улусово к Фрешеру:
— Выручи, Карла Карлыч, вовсе обесхлебел. Мешочек бы, милый человек!
Карл Карлович смотрел в записи и мычал.
— А кто будет уплатить все взятое зараньше?
— Да, Карла Карлыч, да, миленок, да рази, того-этого, за мной пропадет? Отработаю, послал бы господь силенок.
И запродавал Андрей Андреевич свои руки на все лето Карлу Карловичу. Но и занятого под работу хлеба не хватало. Тогда собирала Марфа ребятишек в поход — за кусочками, плакала, вынимая мешки, целовала ребят на прощанье. Так и дотягивали до весны.
Наконец-то она приходила, долгожданная! С юга все чаще дуло мокрым теплом, с взлохмаченных соломенных крыш падала капель — «цок-цок!» — в холодные чистые лужицы у углов. На дорогах санные колеи блистали, словно смазанные жиром; чернота покрывала снег у завалин.
Народ радовался, глядючи на легкие облачка с розоватыми подпалинками, тихо бегущие в бездонной выси.
— Слава богу, кончилась зимняя нуждишка, теперь и до новых хлебов не так уж долго. Много ждали, дождемся, сдюжим и это времечко!
Люди выезжали в поле. Поев сухарей, собранных детьми, запрягал Андрей Андреевич тощую кобыленку и плелся следом за всеми на свой загон. Не успевал он выехать за село, как его перехватывал батрак лавочника Ивана Павловича.
— Ты куда?
— Да вот, стало быть, Петрович, на загон еду, пахать, брат, пора. Лука Лукич вчера сказывал — времечко, мол, пришло.
— Ах ты, такой-рассякой! — орал батрак. — Я тебе покажу свой выгон, я тебе покажу времечко!.. Поворачивай назад!
— Пошто, Петрович?
— Как пошто? А кто у хозяина хлеб занимал? Забывчивы вы, черти. Должать умеете, а платить за вас кому? Иван Павлович приказал: гони Андрея на ближнюю землю, нехай вспашет, сколько уговорено.
— Ос-споди, Петрович!.. — жалобно молил Андрей Андреевич. — Или в нем души нет, в Иване-то Павлове? А мой-то загон как же? Свой-то загон бросать?
— Так ты бы об этом зимой подумал, — снисходительно говорил Петрович; ему было жалко Андрея Андреевича — свой же брат! Когда-то и Петрович был сам по себе хозяином, да закатали его долги, пошел к лавочнику в батраки. — Вертай, Андрей, — уже мирно уговаривал он, — не то напорешься на самого. А характер его ты знаешь, чтоб ему ни дна ни покрышки!
Андрей Андреевич ехал на дальнюю землю и пахал загон Ивана Павловича. На душе у него скверно-прескверно, но задолжал — плати.
Не успевал он как следует распахаться, из-за кустов выскакивал верховой, — помилуй мя, боже, сам Карла Карлович.
Фрешер еще издали грозил Андрею Андреевичу. Этот много не разговаривает — по спине нагайкой раз-раз…
— Езжать, сукина сынка, на барский загон! — хрипел он. — В клоповнишку захотел?
— Карла Карлыч, — стонал Андрей Андреевич, поскребывая спину, — я к вам-то и собирался, да тут, будь он неладен, Ивана Павловича работник наскочил. Гони, слышь, так-растак, на ближнюю землю, хозяин серчает…
— Я тебе показал Иван Павловитш!.. — хрипел Фрешер, потрясая нагайкой. — Я тебе показал, того-этого. Русски хлюпый лентяй… Езжать на барский загон!
И ехал бедняга на улусовскую землю…
Проходили погожие дни, а своя полоска стоит не пахана, не сеяна. Выберет для нее время Андрей Андреевич, а земля так ссохлась, хоть топором ее разбивай. И родит она не рожь, а ржицу…
Нет, клеветал на Андрея Андреевича Фрешер, будто он лентяй. Когда уж там Андрею Андреевичу лениться! Весной и летом он носился с одного поля на другое, с улусовского на лавочниково, оттуда, урывками, на свое…
А то, что Андрей Андреевич во время работы частенько присаживался на межу, — это тоже не из-за лености. Иначе совсем бы надорвался Андрей Андреевич от непосильной работы, в летнюю пору особенно. Весь труд его был воистину мученическим подвигом, а награду он надеялся получить только на том свете.
Вечная, изо дня в день, из года в год непосильная страда, вечно изо дня в день, из года в год согбенная фигура Андрея Андреевича маячила на полях. И ради чего? Ради куска хлеба насущного, который даждь нам днесь, о господи! И господь в своей неизреченной милости отпускал Андрею Андреевичу за все его труды и страдания кусок хлеба насущного, чаще всего пополам с мякиной.
Только в том и находил утешение Андрей Андреевич, что присядет на межу и, покуривая цигарку, поболтает с соседом, а нет поблизости соседа — с лошадью, с богом, с матушкой-землицей, — с кем придется, лишь бы отвести душу и дать отдых мускулам, напряженным до предела.
Да и чем, спрашивается, поддерживал себя Андрей Андреевич в этой адовой работе? Тем же пушным хлебушком, да спасибо, что и он-то есть, да еще и за то спасибо господу: хоть и на адову работу запродал себя Андрей Андреевич, зато всех своих чад спас, и сам жив, и Марфа жива, и коровушка не околела…
И вовсе не глуп Андрей Андреевич, о нет!..
Правда, он верил в домового, или, как его звали в Двориках, в хозяина, верил в злое напущение, в наговор и в дурной глаз, и жил Андрей Андреевич и работал частенько по приметам, но ведь это уж так повелось.
Однако голова его не была слишком забита предрассудками: домового он вспоминал лишь при случае, — известно, утопающий и за соломинку хватается. Когда поп читал у Сторожевых газету, Андрей Андреевич все решительно понимал, понимал, конечно, по-своему. Из всего того, что он слышал в народе, и из вычитанного попом в газетах Андрей Андреевич уяснил самое главное: Русь — земля не плохая, но плохи в ней порядки. Будут хорошие порядки, и все будет хорошо.
Он понимал также толк в умных людях. Особенно уважал настоящих хозяев и рад бы у них перенять многое.
Долги осиливали Андрея Андреевича. Многим был он должен: лавочнику, Улусову, попу-батюшке, соседям. Но больше всего терзали его долги российскому императорскому правительству — подати обычные, оброчные и выкупные платежи за ту землишку, которую царь Александр Второй по великой своей снисходительности дал отцу Андрея Андреевича — несколько десятин с песочком да леса с вершочек…
Ни скудость доходов Андрея Андреевича, ни возможности его хозяйства, ни многодетность не принимались в расчет при обложении всевозможными сборами и повинностями. Что бы там ни было — плати, не то возьмут корову, и лошаденку, и последнее добришко, и ложку, и плошку.
Умные господа из либералов, сидевшие в Питере, велеречиво болтали о том, что-де выкупные платежи несоразмерны с ценностью земель, что оброчная подать с каждой десятины пахотного надела непомерна для мужика, что вообще вся налоговая политика императорского правительства самая несовершенная в мире, что это-де варварство, когда за взыскание налога отвечает не облагаемый субъект, а вся община, намекая тем на круговую поруку.
Либералы, как сказано, «коптили вздохами небеса», и Андрей Андреевич платил и платил. Платил и дивился: да в какую же утробу это все идет и почему на его плечи легла такая непомерная тягость?