— Хотите, я расскажу вам историю в тему, Саша? — спросил он. — Вы любите истории?
— Люблю, — ответила я, — но с некоторых пор в них не верю. Недавно мне тут рассказали одну историю — кстати, про вас — оказалась полной чушью.
Бюст сделал вид, будто он над чем-то сосредоточенно рассуждает.
— Попробую угадать… про богатую флорентийку?
— Именно.
— Ну, так это же сказка для туристов, а я хочу вам поведать трагическую историю живописца Иоахима Торпа. Будете слушать?
— Давайте, — ответила я, — люблю трагедии.
— Тогда слушайте: жил да был в семнадцатом веке во Фландрии счастливый портретист Иоахим Торп. Счастливый, потому что в отличие от большинства своих современников — живописцев ему не нужно было зарабатывать портретами себе на жизнь, напротив, он сам платил своим моделям за позирование. Отец оставил Иоахиму богатое наследство, так что его волновала только живопись.
Иоахим писал свои портреты, стремясь достичь совершенства — добиться абсолютного сходства изображения и модели. В связи с этим была у него одна странность — он никогда и никому не показывал своих работ. Всякий раз, когда Иоахим заканчивал очередной портрет, он обязательно замечал в нём какой-то изъян, срезал с подрамника холст, прятал его у себя в мастерской, и на следующий же день снова отправлялся на штурм «идеального» портрета.
Иоахим всю жизнь посвятил живописи — трудился по много часов в день и добился поразительных высот в искусстве портрета. И вот однажды, будучи уже глубоким стариком, он закончил портрет одной молодой девушки и впервые не заметил разницы между лицом девушки и его копией на холсте. Иоахим решил, что его час настал, и первый раз в своей жизни позволил модели зайти за мольберт.
Девушка посмотрела на холст и так звонко расхохоталась, что бедный Иоахим чуть не оглох.
— Кого вы, уважаемый господин Торп, здесь изобразили? — спросила девица сквозь смех. — Да она больше похожа на торговку рыбой с соседней улицы, чем на меня!
Иоахим разрыдался. Он понял, что так и не достиг идеала, а следующей ночью во дворе своего дома сжёг все свои холсты, включая последний, потом привязал к шее тяжёлый камень и бросился в колодец. Так от великого портретиста не осталось ничего, кроме этой истории.
Бюст склонил голову в небольшом поклоне, давая понять, что рассказ окончен.
— Неужели для него было так важно мнение той девки? — спросила я.
Бюст усмехнулся.
— Вы не поняли, Саша. Иоахим к тому времени был уже стар и очень плохо видел. А мораль такова: не уподобляйтесь несчастному Иоахиму. Покажите работу.
«А, была — не была!» — подумала я, отколола ватман и на вытянутых руках поднесла к бюсту. Тот бросил на мои художества быстрый и цепкий взгляд.
— Так, — сказал он серьёзно, — первое: нарушены пропорции лица — очень большое расстояние от кончика носа для линии бровей; второе: левый глаз должен быть немного меньше правого, поскольку он при повороте головы находится от вас дальше; третье: губы слишком тонкие; четвёртое: белки глаз чересчур высветлены. А в целом… — бюст сделал долгую паузу, — небезнадёжно. Да, ещё: штриховку поувереннее.
Бог мой, как мне стало легко! Мнение близко знакомого с Караваджо товарища чего-то стоило!
На радостях я купила в лавке внизу самого дорогого вина для бюста и чуть подешевле себе. Вернувшись домой, я быстро выдула свою бутылку почти без закуси и уснула прямо за столом.
На следующий день я уже рисовала торс, который оказался очень даже неплохо сложён, совершенно в моём вкусе: разумная середина между худым качком и «суповым набором». Особенно радовали узкая талия и квадратики пресса на животе.
Факту наличия у него рук я поначалу не придала особого значения, но когда торс попросил вымыть его, крепко задумалась. Проблема заключалась в том, что он теперь мог меня схватить, если бы захотел.
— Вы можете их связать, если боитесь, — сказал торс, когда я подошла к нему сзади с намыленной мочалкой в одной руке и тазиком тёплой воды в другой.
— С чего вы решили, что я вас боюсь? — подчёркнуто безразлично спросила я.
— Иначе бы вы подошли спереди.
Я про себя улыбнулась: «Угадал, зараза». Затем прижала мочалку к его спине между лопаток и чуточку надавила. Тонкий мыльный ручеёк заструился по позвоночнику вниз. Торс немного выгнул спину и издал тихий, невнятный звук, вероятно означавший, что ему приятно. Я осторожно повела мочалкой дальше к пояснице.
— О-о-о-х, как хорошо… — застонал торс, — как же мне сейчас хорошо… умоляю, Саша, трите сильнее…
«Балдеешь, плесень», — подумала я и принялась истово драить его спину, плечи и шею сзади, для устойчивости положив левую руку ему на плечо. Оно оказалось на ощупь тёплым и очень нежным, как у ребёнка. Именно в этот момент я впервые призналась себе, что он волнует меня как женщину.
После мытья торс самостоятельно вытерся полотенцем, которое я принесла ему из ванной, и мы приступили к работе. Начали с того, что торс минуты на две замирал в какой-нибудь нелепой позе (в основном хитро заламывая руки и выгибаясь), а я делала стремительные наброски. Каждый такой набросок потом рассматривался и разбирался буквально по косточкам.
Я слушала моего натурщика (и по совместительству учителя) крайне внимательно, а некоторые его фразы записывала на уголок ватмана. Поймите меня правильно, дело было не в какой-то там особой значимости этих фраз, просто с какого-то момента мне стало казаться, что его устами со мной говорит совсем другой человек (сами понимаете кто). Бред, конечно, но мне тогда так казалось.
К обеду упражнения с быстрыми набросками были закончены. Я предложила сделать перерыв, а потом продолжить. Торс согласился. Я спустилась вниз, несколько раз, словно зек, обошла по периметру ту самую piazza, которую рисовала позавчера. Настроение моё от контакта со свежим воздухом значительно улучшилось, и я поспешила назад в мастерскую.
Торс ожидал меня в несколько странной позе. Руки его были сцеплены в замок и лежали на затылке (отчего он стал несколько похож на атланта), глаза прикрыты, а на лице творилось такое глубокомысленное выражение, будто ему только что открылась самая главная на свете истина, и от осознания этого факта его не по-детски прёт. Я заняла своё место у мольберта и поспешила перенести всё это на бумагу.
За три с небольшим часа позирования торс не шелохнулся и не проронил ни слова. Молчал, будто вообще не умел говорить. Я уже заметила эту особенность его поведения, что вспышки разговорчивости у него чередуются с периодами полного безмолвия, и поэтому нисколько не удивилась.
В тишине мне работалось прекрасно. Всё практически с первого раза получалось так, как я задумывала. Единственной проблемой было выгонять из головы эрмитажных атлантов, которые слетались туда при каждом взгляде на торс. Когда работа подходила к концу, я заметила, что добилась уже основательно забытого эффекта, когда картинка на ватмане проявляется, как изображение на фотопластинке в проявителе — неравномерно, но фотографически точно.
Что до моего натурщика, то за всё это время он так и не подал признаков разумной жизни. Примерно к исходу четвёртого часа я поняла, что он спит.
«Видимо, нашёл, где кнопка», — подумала я и не стала его будить, чтобы показать законченную работу.
Причинное место показалось в пятницу. Размеров оно было самых обычных, я бы даже сказала, средних, но взор всё равно притягивало. Пару раз перехватив мой взгляд, теперь уже фигура оторвала от искусственного плюща, увивавшего полку с восковыми фруктами, лист покрупнее, сдула с него пыль и прикрылась.
— Думаю, сегодня стоит попробовать меня сангиной, — сказал она. — Вы найдёте её в шкафу.
Я послушно отыскала в шкафу картонную коробочку с потрескавшимися коричневыми мелками. Мне вспомнился мой недавний страх перед белым листом; я улыбнулась. Белый лист теперь не пугал — дёргал за какие-то ниточки, щекотал нервы, но страха или паники не было. Он снова был окном в другой мир, который можно было от начала до конца создать самой, а потом сохранить, разрушить, сжечь… поверить в него, влюбиться…