— Верно говорят, что женщины на площади Синьории стоят к статуе Давида лицом, а мужчины спиной, — сказал он. — Идите ко мне под зонт, Саша, — и, не дожидаясь моей реакции, сделал шаг в мою сторону. Над моей головой навис здоровенный прозрачный купол.

Сил сопротивляться его настойчивости не было.

— Шипящие звуки в русских женских именах придают им ни с чем не сравнимый шарм, Саша, — тихо произнёс Костантино и улыбнулся.

Я тоже улыбнулась, но не от комплемента, а оттого, что оказалась почти на голову выше моего коварного обольстителя. «Почему я раньше не замечала, что он такой мелкий», — подумала я, и мне стало ещё смешнее.

Улыбка быстро сошла с лица, так и не дождавшегося поцелуя Костантино, и он предложил прогуляться по площади, «пока все не подошли». Я согласилась, всё равно делать было нечего. Не успели мы дойти до Лоджии Ланци, как я поняла, что Костантино трудно нести надо мной зонт.

— Давайте я возьму, так будет удобнее, — сказала я и почти выхватила деревянную ручку из рук Костантино. Тот нехотя согласился.

Мы неспешно обошли по периметру всю площадь. Подходили к каждой статуе, останавливались и смотрели. Вернее, смотрела я, Костантино, глядя на меня, без умолку верещал. «Персей» Челлини, «Похищение сабинянок» Джамболоньи, его же «Геркулес и Кентавр», «Аякс с телом Патрокла» не помню кого — на всех у него нашлось что сказать. Ну, и, конечно, Костантино не был бы Костантино, если бы не закончил свой рассказ вот этим:

— Видите, у задней стены лоджии стоят шесть античных женских статуй? — спросил он.

Я кивнула.

— Крайняя слева — моя любимая — очень похожа на вас, Саша.

«Вот ведь, кобель!» — подумала я, но помолчала.

Дальше у нас по плану была галерея Уффици. Мы с Костантино «чтобы не подумали лишнего» разошлись в разные стороны и встретились уже на месте условленного заранее общего сбора, у «Давида». Только всё напрасно. Некоторые пейзанки, видимо, тоже пришли сюда раньше, и я ещё на подходе к плотно стоящей справа от «Давида» нашей группе стала ловить на себе вполне однозначные взгляды.

«Завидно? Завидуйте молча!», — попыталась я соорудить на своей физиономии.

Рассказывать об Уффици, как мне кажется, невозможно по двум причинам. Во-первых, потому что абсолютно всё увиденное пришлось бы возносить в превосходную степень, а, во-вторых, потому что про неё, Уффици, уже написано такое море разливанное всего, и мой комментарий в этом море просто утонет, не оставив даже всплеска. Скажу одно — два часа, проведённые внутри, стали для меня одним из самых ярких впечатлений за последние десять лет (чего, кстати, нельзя сказать о моих пейзанках, которые в большинстве своём зевали и периодически во всеуслышание сообщали, что Радищевский музей в Саратове во сто крат лучше).

Ближе к выходу, когда я, обалдевшая от «Рождения Венеры», «Весны», «Поклонения волхвов», уже случайным образом бродила по залам, взгляд мой вдруг зацепился за что-то знакомое. Я немедленно изменила курс, задела какую-то тётку («Scusi!», «Сама корова!») и оказалась у стеклянной витрины, за которой был круглый выпуклый предмет с изображённой на нём головой кричащей медузы Горгоны.

— Так вот ты какой, — сказала я вслух, — а я думала, ты больше…

Подошла ближе. И опять меня накрыло это странное чувство обретения настоящего шедевра, виденного раньше миллион раз на цветных вкладках в «Юном художнике». Но было что-то ещё, что не давало мне, в который уже за сегодня раз, тяжело вздохнуть и уйти от шедевра прочь. Я присела, чтобы поймать взгляд медузы, и тут до меня с такой ясностью дошло, на кого я сейчас смотрю, что я непроизвольно взвизгнула.

— Нельзя же так, девушка, — сказала мне полная женщина из нашей группы, которая оказалась слева от меня, — я всё понимаю, шедевр, но всё-таки надо как-то поспокойнее…

— Да она чокнутая, не видно разве? — сообщила ещё одна колхозница, — больная на всю голову.

Я ничего им не ответила, хотя, надо было бы. Следуя указателям, я уже бежала к выходу. Домой. В гостиницу.

5. Она начинает говорить

Слишком высокий для мужского и слишком низкий для женского голос звучал из глубины комнаты. Без единой мысли в голове я закрыла за собой дверь и сняла мокрые насквозь боты. Страшно мне не было, напротив, я ощущала приятное покалывание где-то в районе солнечного сплетения, но вот по голове, будто пыльным мешком стукнули.

— Как вы думаете, какие краски подходят к нашему времени? — спросил голос.

Я сделала неуверенный шаг внутрь комнаты. Затем ещё два. С журнального столика, на котором я утром оставила моё римское приобретение, на меня огромными чёрными глазами смотрела живая человеческая голова, торчащая из цветочного горшка. От неожиданности я села прямо на пол (наши глаза при этом оказались на одной высоте).

— Масло мы, безусловно, отдадим веку девятнадцатому и ранее, — сказала голова, — начало двадцатого — это, конечно же, акварель, его середина — гуашь, а вот окончание и начало века нынешнего для меня вопрос. Большой вопрос.

Я продолжала сидеть на полу. Голова посмотрела на меня, только теперь, как мне показалось, несколько виновато.

— Я испугал вас, простите. Вы принесли вина? Если нет, то я снова усну.

Я встала, дрожащими руками достала бутылку из сумки, которая так и висела у меня на плече, и поставила бутылку на пол рядом с собой.

— Простите, но этого недостаточно, — сказала голова, — вы бы не могли налить вино в тарелку. Мне самому этого никогда не сделать.

«Вот дура!» — подумала я про себя, пальцем пропихнула пробку в бутылку и щедро плеснула вина в тарелку. Уделала весь стол, а заодно и голову. Красные капли потекли по лбу и по левой щеке.

— Ой, простите, — я кинулась, было, её вытирать, но не смогла даже прикоснуться к ней.

— Я понимаю, вам сейчас очень страшно, — невозмутимо отозвалась голова, — но поверьте, вам совершенно нечего бояться. Я никак, абсолютно никаким образом не смогу причинить вам вред.

«А ведь, она права», — подумала я, и от этой мысли мне стало так легко, что я снова плюхнулась на пол.

Голова издала глуховатый смешок. Я тоже засмеялась.

— Чему вы смеётесь? — спросила голова.

— Вспомнила анекдот про то, как одна голова десять лет училась грести ушами, а на соревнованиях по плаванию кто-то на надел неё резиновую шапочку.

Голова на секунду задумалась, а потом захохотала в голос. Это было очень странно, наблюдать хохочущую голову в цветочном горшке.

— Очень смешно, — сказала она, отсмеявшись, — очень. А теперь, если вам не трудно, вытрите меня, пожалуйста.

Я достала из новой сумки платок и подошла к голове. Та хитро посмотрела на меня, а затем вдруг скосила глаза и неестественно далеко высунула изо рта багровый язык (м-м-м-м-м). Я с визгом отпрыгнула в сторону. Голова снова расхохоталась.

— Испугались? Простите, это единственное, чем я могу доставить вам неудобство. Обещаю, больше так делать не буду. Честно.

«Так я тебе и поверила», — подумала я, но всё-таки подошла и решительно вытерла белым махровым полотенцем лицо и стол. Через полотенце я почувствовала, что голова тёплая, даже горячая.

Превратившееся из белого в розовое полотенце полетело на пол ванной. Я посмотрела на своё отражение в зеркале и поняла, что на голове у меня черти чего и что я так и не сняла мокрый плащ. Раздевшись и наскоро причесавшись, я вернулась в комнату; села на пол рядом с журнальным столиком, взяла в руку винную бутылку, в которой оставалось чуть больше половины, и сделала большой глоток.

— Спасибо, о, русоволосая прелестница, — нараспев сказала мне голова, — чем я могу отплатить за вашу безмерную доброту ко мне? За вашу…

— Только не надо так громко петь, — прервала я, — за стенкой у меня пейзанка из группы, подумает, что я мужика привела.

Голова замолчала и задумалась. Её тонкие, почти женские брови уползли далеко вверх, кожа над ними собралась в тугие складки, а рот смешно изогнулся вниз коромыслом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: