— Яйца…
— Что, простите?
— Ну, яйца. Дадим политикам яйца, раз у них нет своих. Мы в них яйцами кидались, преимущественно тухлыми.
Лицо Мясоедова сияет.
— Вот видите, я не ошибся!
— Нам тогда, и, правда, хорошо досталось. Чёрт, даже не верится. Вас не удивляет, что мы с вами снова встретились?
— В этом, как раз ничего странного не вижу, все когда-нибудь снова встречаются, но вот то, что я вас тогда зафиксировал… Может, потому, вы были выше всех на голову, — рассуждает вслух Мясоедов.
Неожиданно он весь как-то съёживается. Его глаза тускнеют и становятся обычного размера. Ссутулившись, он засовывает руки в карманы камуфляжной куртки, будто ему вдруг стало очень холодно.
— Память, это всё память, — бормочет он, — будь она проклята.
— Тогда мода такая, во всех чем-нибудь кидаться, — поясняю я, — в политиков яйцами, в ментов мелочью, чтобы взятки не брали, в продажных журналистов — помидорами…
— Да-да, я помню, я всё помню…
После слова «помню» у меня в голове в ускоренной перемотке проносятся события двухчасовой давности. Немного со стороны, будто всё это не со мной, вижу я, как мы входим в коридор, который был за стальной дверью, что мы штурмовали; как идём по нему долго-долго, но усталости нет, потому что коридор этот совершенно точно построили люди, а значит, он должен куда-нибудь нас вывести; как натыкаемся на шахту с металлическими скобами внутри; и как карабкаемся по этим скобам вверх, останавливаясь через каждые пять-десять минут, потому как Мясоедову было тяжело лезть с одной рукой; как вылезаем, наконец, на свет божий через грязный, заваленный мусором колодец; как у меня слепит глаза, поскольку свет божий после темноты нестерпим; как радуемся, прыгаем, словно дети, потому что выбрались, потому что живы…
— Пойдёмте ко мне домой, — прерывает мои мысли Мясоедов, — тут рядом.
Я соглашаюсь.
Мясоедов снимает верхний деревянный этаж дома, который здесь называют «Дом с муэдзином». Раньше тут жила одна высланная за сто первый километр пьющая опереточная знаменитость, которая очень любила, взгромоздившись на подоконник, завывать выходную арию из оперетты «Мистер Х». Делал он (на самом деле, знаменитость была мужского пола) это почему-то всегда в полдень, отсюда и название.
Дом, несмотря на древность, хороший и тёплый, с нормальными батареями и человеческой сантехникой. Весь нижний (каменный) этаж занимает хозяйка, с которой, как мне пояснил Мясоедов, пока мы шли от отделения до дома, по вечерам лучше не встречаться.
Мясоедов живёт один в двух больших комнатах и маленькой спальне на одного. Интерьер первой вполне соответствует жилищу малопьющего вдовца. Здесь уютно, как в старых советских квартирах с прошлым — разношёрстная мебель разных времён и народов, унаследованная, скорее всего, от полдюжины различных семей; фотографии каких-то, вероятно, уже умерших, людей на стенах; чёрно-белый телевизор и много-много книг, даже слишком. При этом единственный элемент беспорядка — разноцветные змеи мясоедовских галстуков, расползшиеся по дивану.
В центре комнаты стоит мощный, внушающий мне некоторую робость письменный стол. Если бы у письменных столов были бы весовые категории, этот бы наверняка был супертяжем. Он отличается от обычных преподавательских столов, примерно как «Бентли» от, «Запорожца». Я бы сорок раз подумал, прежде чем сеть за такой работать. За него надо минимум академика. В маразме.
Но Мясоедов не из робкого десятка. Стол по периметру завален журналами и каким-то мусором, а в центре, на газетах стоит незаконченная модель парусника без парусов и рангоута, но с поднятым на корме Андреевским флагом. Непонятно зачем я решаю блеснуть эрудицией:
— «Ингерманланд»?
— Нет, «Гото Предестинация», — небрежно бросает Мясоедов. — Ещё недоделанный. Тренирую мелкую моторику левой руки, очень помогает.
Проходим во вторую комнату. Она кажется несколько большей, чем первая, хотя Мясоедов уверяет, что они одинаковые. Здесь почти нет мебели, только кожаный диванчик и пара «венских» стульев. Рядом с окном стоит деревянный мольберт, на котором закреплён холст с изображённым на нём лицом какой-то женщины с рыжими локонами. Холст совсем свежий, от него ещё пахнет красками. Волосы женщины выписаны очень тщательно, буквально каждый волосок виден, а лицо, наоборот, размыто, лишь глаза и рот обозначены крупными мазками. Спрашивать, кто это, не хочется, и так понятно. «Это что, тоже для тренировки мелкой моторики?» — думаю я.
— Местный художник нанялся, было, написать по фотографии портрет Светланы, — видимо, почувствовав мой интерес к картине, поясняет Мясоедов, — да запил, подлец, и аванс не вернул. Пришлось забрать портрет сюда, от греха подальше. Лучше пусть здесь стоит.
— Понятно, — говорю я, — а то после «Гото Предестинации» я думал, что это вы сами.
— Ну, что вы, нет конечно… я и правой-то рукой рисовать не умел, не то что левой. Вот, кстати, и вся моя берлога, — разводит руками Мясоедов — в спальню, извините, не приглашаю.
— Да уж, сделайте одолжение.
Я чувствую, что возбуждение от нашей вылазки проходит и наступает тупая усталость. Думать о том, как же всё-таки мы выбрались, сил уже никаких нет. Надоело.
— Думаю, кофе нам не помешает, — в который раз ловит мою мысль Мясоедов, — только пойдёмте в другую комнату.
На «академическом» столе оказывается ещё много свободного места, и мы располагаемся рядом с парусником. Кофе у Мясоедова хороший, и варить он его умеет. На сцене появляются блестящая турка с красной звездой на конической боку и две чашки, также со звёздами.
— Это всё солдатские поделки, — поясняет Мясоедов, разливая кофе левой рукой, — вооружейщики на тридцатник подарили. У меня ещё термос, фляжка и портсигар такие же.
Мясоедов разливает кофе по чашам с такой аккуратностью, будто это не кофе, а расплавленный драгметалл. Похоже, что он в общем виде — аккуратист. Не скажу, что это качество меня очень радует в людях (всегда найдутся непотребные побочные явления), но так гораздо лучше, чем наоборот.
— Как вы думаете, что там внизу? — спрашиваю я, после того, как кофе сделал своё дело, голова немного прояснилась, и мысли опять взялись за старое.
— Вы имеете в виду, куда уходит шахта, по которой мы выбрались на поверхность? — Мясоедов криво усмехается.
— Ну да. А что тут смешного?
— Разумеется, ничего. Простите. Просто, когда вы задали вопрос, я как раз думал, что неплохо бы туда слазить. У дураков мысли сходятся.
— Вы хотите туда вернуться?
— А вы, нет? Не хочется узнать, кто нам открыл дверь?
— Вообще-то да, но…
Мясоедов медленно поднимается со стула.
— Что, приступ малодушия?
— Небольшой. Но он уже прошёл, — стараясь не встречаться с ним взглядом, быстро отвечаю я.
— Вот и хорошо. Давайте разберёмся, в чём там дело. Идёт?
Я хлопаю по его протянутой левой ладони, подтверждая, таким образом, своё участие в комплоте.
— Знаете, Мясоедов, — говорю я, — по вашей милости я чувствую себя заговорщиком.
— Вам это беспокоит?
— Вовсе нет. Скорее, я уже получаю от этого удовольствие…
— Итак, если вы не против, я составлю план наших действий.
У Мясоедова на коленях откуда-то появляется блокнот, а в здоровой руке карандаш. Разделив страницу ровной вертикальной чертой, он слева выписывает то, что нам требуется, а справа — откуда мы это всё возьмём.
— Нам нужны, во-первых, альпинистское снаряжение — верёвки, пояса и каски; во-вторых, узнать, есть ли там дырка в заборе; в-третьих, фонари помощнее…
Вот она — военная косточка. Раз, два, и уже готов план Барбаросса. Осталось только войну выиграть.
— …насчёт «снаряги», я обращусь к одному «снежному барсу», — увлёкшись планированием, мечтательно бубнит Мясоедов, — а про дырку, можно будет спросить у Матвей Матвеевича…
— А вам не кажется, что нам не стоит привлекать к этому лишних людей? — встреваю я.
Мясоедов отрывается от блокнота.