Чтобы состариться, или, абсолютно незачем, отпечаталось у меня перед глазами.
Несомненно, и мне когда-то было двадцать. Но — это, как выяснилось, всего лишь история. Её можно пересказывать так и эдак, всё равно никто не проверит. А если и найдётся свидетель, то он, скорее всего, промолчит, чтобы в другой раз не поймали его. Не всё ли равно кто, сколько и когда выпил и кто с кем сколько раз переспал. Это же история — такой краткий курс ВКП(б), написанный этими самыми (б) для самих себя.
То есть, можно сожалеть о том, что не удалось соблазнить такую-то и такую-то, или сходить в поход теми-то и с теми-то. А можно уверенно рассказывать, как ты её соблазнил, или как вы ходили в поход…
Так, зачем я живу? Да незачем, в смысле, чтобы состариться.
Молодым я никогда не был, потому что не сделал ничего, чтобы быть им. И не старался. Когда я поступил в институт, призраки студенческого романтизма ещё витали в институтских коридорах, но от них уже несло мертвечиной. Время нам такое попалось — от всего, что было раньше в фаворе, несло дохлятиной.
Протёртый до дыр линолеум, стенды с разделами «Информация комитета комсомола», «Госбюджетные темы», «Социалистическое соревнование» — фантомы навсегда ушедшей эпохи, на которую мы опоздали — всё, что нам осталось от великого и ужасного. Я бы с удовольствием попал туда, заглянул бы хоть одним глазком, но нам всем вместо примы подсунули дурно пахнущую старуху, которой мы все, и я в частности, ещё и оказались что-то должны…
И что теперь? Чего я добился в этой жизни? Что с того, что я знаю что-то там такое, чего не знают другие? Думаю, процентов девяносто населения нашей страны понятия не имеет о том, что мы пытаемся вдолбить нашим студентам, и живут ведь счастливо в неведении…
— Мужчина! — раздаётся сверху женский басок, — мужчина, мы закрываемся.
Медленно возвращаюсь в реальность. Оказывается, я уже прилично пьян. И когда только успел? Медленно поднимаюсь и иду на выход. Мысли сталкиваются в голове, как воздушные шары — мягко и медленно.
«Страшнее всего не то, что я осознал всю бесперспективность и ущербность преподавательского труда, — думаю я, — а то, что я палец о палец не ударил, чтобы каким-то образом что-то изменить».
4. Рыжов. Битва за Москву
Сначала Евгения Ивановича и его однокашников направили на пункт формирования …ой дивизии народного ополчения, а оттуда под Наро-Фоминск, на строительство укреплений, где им вместо винтовок раздали ломы и лопаты. Там они целую неделю вместе с местными женщинами и школьниками днём ковыряли каменную землю, а ночью, в холодном коровнике, чтобы согреться, пили самогон. На фронт Евгений Иванович попал только тринадцатого ноября.
Они долго-долго шли по заснеженным просёлкам на северо-запад, в сторону Клина. Небо было обложено плотными серыми тучами, шёл мелкий снег, так что самолётов можно было не опасаться, но всё равно один парень из роты был назначен наблюдателем, и всю дорогу прошагал с задранной вверх головой. Только к вечеру растянувшаяся колонна ополченцев добралась до какой-то деревни, названия которой никто не знал. Ночевали вповалку прямо на полу в большой избе, в которой из хозяев осталась только одна неопределимого возраста старуха.
— Бабуль, как речка-то называется? — спросил Евгений Иванович у хозяйки утром, когда увидел из окна среди белой простыни снегов изогнутую сероватую ленту.
— Яхрома, сынок, — ответила бабка и зачем-то перекрестилась.
К утру погода улучшилась. Снег перестал, тучи словно растворились в холодной синеве, и выглянуло солнце. Около девяти часов ополченцев построили на большой поляне за деревней. Евгений Иванович заметил, что на большинстве собравшихся была надета настоящая военная форма — шинели с красными ромбами на воротниках, ушанки со звёздами, сапоги или ботинки с обмотками, только совсем не похожи были эти люди на военных. Евгений Иванович много раз видел военных в Москве и до войны и во время неё, даже водил с некоторыми дружбу, и поэтому мог с уверенностью сказать, что люди, выстроенные сейчас вот тут — не военные, а самые обычные мирные, штатские люди, просто переодетые в форму красноармейцев. Старые, молодые, высокие, низкие, с лишним весом и худые, как палка, они походили на служащих какого-то огромного учреждения, вывезенных поздней осенью на военные сборы.
Вскоре к строю подъехала небрежно выкрашенная в белый цвет полуторка, из которой выпрыгнул плотный маленький человек в полушубке и валенках. Он был будто с другой планеты, этот человек в полушубке, с выражением лица и взглядом, которые доступны только побывавшим там, на несколько километров западнее от того места, где стояли сейчас все эти странные люди, и Евгений Иванович среди них.
Человек в полушубке сказал, что дивизия народного ополчения, куда попал Евгений Иванович, закрепилась слева от холма, с которого простреливается канал имени Москвы и то, что за ним.
— Дивизии поставлена задача, не дать фашистам обойти этот холм с фланга. Вся наша надежда на вас, за вами никого нет, — закончил речь человек и отправился обратно в грузовик.
На самом деле, он ещё много чего говорил, этот пришелец оттуда, но Евгений Иванович запомнил только про холм. После того как белая полуторка, тяжело переваливая сугробы, укатила на восток, ополченцы снова построились в колонну по четыре и неторопливым маршем двинулись в сторону, куда махал рукой человек в полушубке.
Через три часа они уже лежали в только что вырытых ими же самими ячейках, которые на фронте принято называть братскими могилами, по двое — по трое, потому что винтовок, как раз, и хватило по одной на двоих-троих. И по четыре патрона каждому.
«Могила» Евгения Ивановича, Ильи Щетинкина и Васи Мельникова располагалась около небольшого лесочка. С Ильёй Евгений Иванович познакомился ещё на строительстве укреплений, а с Васей буквально только что, когда раздавали винтовки. Он оказался ровесником Евгению Ивановичу, студентом МГУ, а Илья был на год старше, рабочим с какого-то московского завода.
Легли так — по центру Илья с винтовкой, справа Евгений Иванович, слева Вася. Договорились, что первым стрелять Илье, как самому старшему. Потом Васе, а уж после Васи — Евгению Ивановичу. Это означало, что его очередь придёт только после того, как убьют их обоих.
Лежать в снегу было на удивление не холодно. Илья всё время о чём-то рассказывал, кажется о своём отце, за которым в гражданскую гонялась польская дефензива. Вася молчал.
Евгению Ивановичу говорить тоже не хотелось. Чуть высунув голову из «могилы», он напряжённо всматривался в белую даль, стараясь разглядеть там хоть что-нибудь, но ничего, кроме снега и сероватой дымки от какого-то дальнего пожара видно не было.
— Да не высовывайся ты, — сказал ему Илья и потянул его за полу пальто. — Во-о-н там, — он показал на лесок, примерно в километре по фронту, — сидит сейчас там какой-нибудь фриц с винтовкой, скучает, а тут твой котелок из снега торчит. Соображаешь?
Евгений Иванович кивнул и сполз со снежного бруствера.
— Раньше часа их не жди, — с видом специалиста закончил Илья, — пока заведутся, пока прогреются…
Евгений Иванович опустил голову и закрыл, уставшие от снега и уже зимнего солнца глаза. Он решил, что ни в коем случае не заснёт, просто полежит вот так вот с закрытыми глазами, и, разумеется, сразу уснул.
С начала войны, а точнее, с июля месяца, Евгению Ивановичу стали сниться родственники. Родители, дядья, тётки, деды с бабками — приходили чаще поодиночке, но иногда и парами, а то и по трое. Их лица, такие, как он их помнил с детства, появлялись внезапно из черноты и, посмотрев на него немного, также внезапно исчезали. Некоторых он даже не знал, как звать, просто осталась о них память, что это — кто-то по материнской линии из Саратова, а это — по отцовской из Твери.
Своего отца Евгений Иванович не помнил, тот умер, когда Евгению Ивановичу было четыре года, поэтому отец всегда стоял как бы в тени, не дававшей, как следует его рассмотреть. А вот мамино лицо Евгений Иванович запомнил очень хорошо, но снилось оно ему почему-то в профиль или в три четверти, так что он никак не мог поймать её взгляд, будто мама не хотела смотреть ему в глаза.