Оттого ли, что было холодно в избе, или встала так рано, только у Прасковьи дрожали руки и не попадал зуб на зуб. Все, что она делала — пекла блины, лепешки, жарила курицу, — напоминало ей то самое утро, когда так же вот встала раньше обычного, топила печь и собиралась идти в город к Степану. Ей казалось, что с той поры прошли не годы, а будто было это только вчера. И опять перед глазами выплыл облик Степана, хотя уже далекого и почти чужого, но все же любимого. Правда, может быть, она теперь не увидит его, никогда не увидит, но скоро увидит его Петька. Это еще тревожнее заставляло биться сердце, чаще оглядываться на спящего Петьку.
О том, что Петька едет в город, она узнала только вчера вечером. Петька пришел с собрания комсомольской ячейки радостный, и в то же время в глазах его была тревога. Когда сказал, что их с Ефимкой избрали на губернский съезд комсомола, то заметил, как вздрогнула мать и испуганно поглядела на него. Да Петьке и самому было нелегко! Он волновался не меньше матери. Он боялся, как бы случайно не встретиться с отцом. Такая встреча была бы тяжела для него и совсем нежелательна. Все эти годы он и слышать ничего не хотел об отце.
«Нет, что угодно, только не это, — говорил себе Петька, когда шел с собрания. Лучше постараюсь не увидеть его».
И тут же, к ужасу своему, Петька почувствовал, как где-то глубоко, внутри него, защемила не то жалость к отцу, не то любовь, а самому себе укор.
«Тьфу, черт… Что же это такое?» — задал себе вопрос и не мог на него ответить.
Прасковью мучило другое. Она знала, что Петька гордый и непокорный, весь в нее, но так же хорошо знала Степана, его твердый и вспыльчивый характер, и вот боялась, что если они где-нибудь встретятся, то между ними произойдет что-то страшное, решающее, что навсегда и окончательно порвет ее слабую надежду на возвращение Степана. У Прасковьи все еще теплилась надежда — авось когда-нибудь Степан «образумится», бросит ту жену, а сам вернется в деревню.
Встречу Петьки с отцом она представляла по-разному. То встретятся они где-нибудь на улице, взглянут друг на друга, отвернутся и пойдут в разные стороны, то увидятся на съезде, и Петька начнет ругать отца, срамить при всем народе.
Прасковья часто думала о Петьке и нередко втихомолку плакала. Вот и сейчас: Петька спит и совсем не видит, как тоскливое лицо матери уставилось на пол и как по щекам медленно сползают крупные слезы, падая на сковородник, лежащий у нее на коленях. Задумалась Петькина мать и совсем забыла, что в печке давным-давно сгорели два блина и на сковородах вместо них лежали черные, с приподнятыми краями, ноздреватые угли, на которых горели куски свалившегося кизяка.
Спохватилась, провела рукой по лицу и быстро выдвинула сковороды. Сбросила сгоревшие блины в шайку, протерла сковороды, подмазала их, налила теста и, шипящие, сунула в печь.
Когда напекла порядочную стопку, разбудила Петьку.
— Умывайся, садись и ешь, пока горячие.
Не успел Петька сесть за стол, как отворилась дверь и в избу, запыхавшись, вбежал Ефимка.
— Ты уж ешь?
Только сел, — улыбнулся ему Петька. — А ты раздевайся скорее и садись со мной.
Ефимка разделся, покосился в сторону Прасковьи. Усмехнувшись, нагнулся к Петьке и тихо о чем-то начал ему нашептывать. Петька подмигнул Ефимке, посмотрел на мать, которая, догадавшись, теперь тоже косилась на них. И оба парня вдруг громко и задорно расхохотались.
— Вы что? — спросила Прасковья.
— Так себе, ничего.
— Уж я чую, глядите! — погрозилась она.
Ефимка подошел к ней, похлопал по плечу и весело сказал:
— Э-эх, тетка Прасковья, золотце ты наше. Ты чуять-то чуй, да только дай нам чайные чашки.
Прасковья пристально посмотрела на них и укоризненно закачала головой.
— Дьяволы вы, дьяволы и есть… Скажите спасибо, что Фомина уехала. Она бы вас пробрала за это. Ну, уж возьмите вон на полке.
Ефимка достал чашки, вытер их полотенцем, зачем-то подул в каждую, потом поставил на стол. Подошел к своей шубе и вынул из кармана бутылку перегону. Прасковья подала стопку горячих блинов и, кивнув на бутылку, предупредила:
— Вот напьетесь, а дядя Яков и растеряет вас по дороге.
— Ничего, — ответил Петька, — он нас вожжами к саням привяжет. Да и сани с задком.
Аксютке приказал:
— Сестренка, сбегай за дядей Яковом. Скажи, чтоб живо тут был. Блины, мол, остынут.
Дядя Яков долго ждать не заставил. Вошел, повел носом, потер ладонями и, взглянув на стол, крякнул:
— Это та-ак. Хоша вам, комсомолу, пить и не полагается, да на дорогу само добро выйдет.
Уселись, налили всем по чашке. Дядя Яков на Прасковью кивнул:
— А хозяйку забыли?
Петька недовольно на мать:
— Ты чего там, — аль провожать нас не хочешь?
— Вы пейте сами. Мне ведь не ехать.
Дядя Яков поставил свою чашку на стол, взял Аксютку за руку — и к печке.
— Ну-ка, молодая хозяйка, смени свою мать!
Потом подвел Прасковью к столу.
— Нечего тебе богородицу вытворять.
Налил чашку и поднес Прасковье. Она взяла, понюхала, поморщилась.
Дядя Яков рассердился, прикрикнул:
— Ты не нюхай, а пей, чертушка-а! Зачем хаять добро?
Сам высоко поднял чашку, мотнул головой:
— Дай бог вам, ребята, счастливой дороги и всего прочего.
Опрокинул чашку, крякнул, вытер усы и принялся за блины.
Петька с Ефимкой не отстали от дяди Якова, тоже выпили «без отдышки», лишь Прасковья все еще стояла с чашкой и не пила.
— Ты что же колдуешь?! — закричал на нее дядя Яков. — У нас эдак не полагается. Опрокидывай, а то за пазуху выльем.
Прасковья поднесла чашку ко рту, хотела было «пригубить», но вышло как-то так, что выпила всю до дна, поморщилась и сплюнула.
Дядя Яков совал ей блин в рот.
— Закусывай скорее. Ничего, пройдет, а коль те так, блином пропихни.
К Ефимке обернулся, на бутылку кивнул:
— Больно крепок перегон-то.
Ефимка похвалился:
— Горит, дядя Яков!
— Горит?! — удивился старик. — Ая-ай, ну-ну. А что отец не идет?
— Он сейчас будет. Еще одну хочет притащить.
— Ого, это как раз в пропорцию нам.
Скоро пришел Ефимкин отец, принес вторую бутылку. Выпили ее, и начался громкий разговор: о домашних делах, о том, что скоро Левин Дол разольется, а там, глядь, и сев подойдет.
— Вы долго не задерживайтесь, — предупреждал Ефимкин отец, — а то разольется река, трудно будет проехать. Моста-то нет, лошадей утопишь.
— Поторопимся, — обещал Ефимка.
Потом дядя Яков ушел запрягать лошадей, а с ним вместе пошел Ефимкин отец, так как одна из лошадей была его. Петька остался с Ефимкой. Оба они охмелели, и Ефимка радостно говорил, что будущей осенью он пойдет в Красную Армию и обязательно постарается поступить во флот.
Проснулся Гришка, слез с подмарья, сел за стол, хотел было приняться за блины, а их уже не было. И сморщился.
— Сами все поели, мне ничего не оставили. Хоть бы попробовать дали.
— Дам, дам! — прикрикнула на него мать. — Вот провожу их. Успеешь. Аксютка тоже вон не ела.
Возле окон избы затопотали и зафыркали лошади, послышался хруст снега, голос дяди Якова.
— Торопитесь! Как бы поезд не просидеть!
У Прасковьи не то от волнения, не то от перегона кружилась голова. Когда Ефимка вышел из избы, она подошла к Петьке, хотела что-то сказать ему, но замялась. Только и вымолвила:
— Ты горло, мотри, не простуди. Крепче шарф увяжи.
Поглядела в окно, в которое видно было, как дядя Яков подправлял солому под сиденье ребятам, и будто не Петьке, а сама себе дрожащим голосом прошептала:
— Может… там увидишь его…
Петька метнул на мать черными глазами, хотел сказать ей что-то резкое, но сдержался и уклончиво ответил:
— Кто знает…
Прасковья и этому была рада, лицо передернулось не то болью, не то улыбкой. Уже смелее добавила:
— То-то, баю… Увидишь… чево же, передай: кланяться, мол, тебе, мамка велела.
— Если што, ладно, — еще угрюмее ответил Петька.