— Чего думать-то, чего ду-умать? Тысячу раз с разом передумано!
И еще ожесточеннее принялся кромсать зуб. Но Алексей, помня насмешку Петьки: «Поговори. Потеха будет», и представляя его лицо, когда он ему объявит, что брат не согласен, снова насел на Кузьму. Вот так же вел он работу с сезонниками, когда был председателем рабочкома. Так же уговаривал их перейти с поденщины на сдельщину, на повышение нормы выработки. Вот уже, казалось, совсем припер брата. Все возражения были разбиты, озлобленный до кипения Кузьма хотел что-то сказать, но вдруг дернулся, вздрогнул и замахал левой рукой. С указательного пальца закапала кровь.
— Черт вас… с вашей артелью! — вскрикнул он. — Палец отхватил!
Выбежал из мазанки, второпях стукнулся лбом о перекладину, еще выругался и, держа палец, как горящую свечу, заорал в окно жене:
— Ма-арья, че-ерт… Дай живей тря-апку!
— Зачем тебе? — послышался раздраженный голос.
— Аль ослепла, палец рассадил.
— О-ох, давно бы тебе так надо!
— Да ты поговори — и у меня, поговори-и… Как по харе съезжу тебе, все твое гнилое нутро сра-азу вышибу-у!
… Приземистым треугольником распласталась она, эта погребица. Снизу из полуоткрытой пасти погреба шел кислый запах капусты, картофеля, плесени.
Весь этот аромат, наполнявший погребицу, заставили вдыхать мухи.
Всюду и везде снуют они — вечно голодные, переметываясь с одного места на другое. Садятся на лицо, назойливо лезут в рот, в глаза, в ноздри, забираются и жужжат под рубахой, а во время еды падают в посуду с пищей.
В первые дни Алексей решил объявить им войну. Купил в кооперативе канифоли, сварил ее с конопляным маслом и густо намазал три листа газеты. Не успел еще разложить листы, как уже на них насели и отчаянно зажужжали мухи. Так и казалось, что вот поднимется огромный этот лист и вылетит на улицу. Но не мухи подняли и вынесли лист, а курица. Со всего размаха шмякнулась она на липкую бумагу, забарахталась, закудахтала, несколько раз перевернулась, а потом, совсем уже одевшись в него, как поп в ризу, выметнулась в окно и там, пугая кур, понеслась вдоль улицы.
На второй лист угодила кошка. Попробовав освободиться, она обкрутилась им и с жалобным мяуканьем выбросилась в сени, шмыгнула на забор, а уже оттуда на крышу, к трубе, и так заорала, будто с нее сразу семь шкур спускали.
Третьим листом заинтересовался трехлетний сынишка Кузьмы. Подошел и сел на него.
Пытался Алексей работать в сенях, но мешали ребятишки и раздражительный крик снохи. Ушел в мазанку, но там брат «готовился к жнитву».
После таких мытарств наконец-то найдено убежище.
На двух ящиках разложены циркули, транспортир, угольники, линейки простые и металлические, лекало и рейсшина, остроклювые рейсфедеры, фарфоровые тарелки с краской и тушью, карандаши, ручки с различными номерами «рондо», учебники, таблицы, а на третьем кнопками прикреплен твердый лист бумаги.
Работал над чертежами с увлечением. Левин Дол — начало большой реки — был несколько раз вымерен, высчитан.
Вспомнилось, как по указанию Ленина, строили Волховскую электростанцию и как потом, когда по окрестным селам засветились тысячи огней, зашевелилось население. Новые послышались речи, по-новому светились глаза, словно в них были также проведены электрические огни. Читал и перечитывал статью в центральной газете об открытии этой электростанции. Статью хранил наравне со всеми удостоверениями. В ней и его речь. Он выступал представителем от рабочих.
До разговора на берегу Левина Дола, до разговора с братом Алексей был убежден, что всему виной только кулаки.
Скоро убедился, что дело далеко не так просто. Кулак на то и кулак, чтобы не только мешать всей работе, но и действовать против нее… Но есть еще, кроме того, с молокам всосанная косность, ограниченность, неподвижность, боязнь всего нового, опаска, оглядка. Это прадедовское: «Как другие, так и я».
«Да, по кулаку надо бить, он силен не только своим влиянием, он силен негласным союзником — косностью…»
Возле погребицы захрустели чьи-то шаги, и кто-то стал в дверях.
— Ага, вон ты куда забрался! А я искал, искал. Ишь какой кабинет себе состряпал.
— Это не кабинет, а штаб-погребица. Прошу вытереть ноги и последовать сюда.
— А я за тобой вот зашел. Пойдешь купаться?
— Пожалуй. Сейчас уберу мастерскую.
Наблюдая, как Алексей собирал и укладывал в готовальню инструменты, Петька кивнул головой в сторону избы Кузьмы:
— Говорил?
Алексей безнадежно махнул рукой:
— Ты был прав. На словах он — за, на деле — палец ножом обрезал. Верно, потеха была.
Петька осматривал погребицу. За стропилами торчали старые цепельники, обшмыганные метлы, поломанный крюк, покрывшаяся плесенью узда, колодки грабель, осколки лопат, тяпки для капусты, старые шапки, какие-то портянки, торчащие из худого валенка. Весь этот никому уже не нужный и десятилетия сохраняющийся хлам торчал и валялся всюду.
— Кстати, хотел тебе вот что оказать: после разговора с нашей мамашей нам с тобой надо сходить на вторую улицу, к Семе Кривому и Лукьяну. Бедняки, можно сказать, дореволюционные. Когда-то, в давние еще времена, мой папаша выдал Кривому лошадь взамен украденной, а Лукьяну дал лесу на избу. Лукьяна ты должен знать. С его сыном вы били белогвардейцев. Пойдешь?
— Что же, после купанья сходим.
… Широки они, в даль уходящие поля! Нет им ни конца, ни края, и глазом их не окинуть. По цветным коврам загонов фиолетовые носятся тени от высоко парящих туч.
И чудится, не облака пенистые плывут над землей, а сама она со всеми полотнищами поспевающей ржи, посконными холстами овсов, праздничной скатертью ослепительных греч и этими, утопающими во мгле, селами неудержимо несется в неведомое пространство.
Мягкий ветер волнует ржаное море, тихо шелестят колосья, колыхаясь, как гребни волн. По прилобкам золотисто пятнеют загоны, будто кто-то на молочный холст нечаянно брызнул непомерно огромные капли бронзового масла.
Ситцевые яровые похожи на теплые одеяла, сшитые из разноцветных лоскутков. Дымчатый овес дружно выбросил кудрявые метелки с двойными гнездами завязей.
Хорошо в полях, хорошо!
Только зачем эту ласкающую взор картину нарушает цветень диких трав?..
Непрошенные и несеянные, всюду они, во всех хлебах, как постоянные гости.
Вот широкоперые проса уже набиты пыжащимся щелкунцом, молочаем, страшным осотом, березкой-глазуньей, столбиками кислицы, цепкой чередой, дикой сурепкой и седой полынью.
Сорная трава особенно густа на бедняцких загонах. Цветистее здесь травы и выше. Величаво выбросился твердый пахучий козлец с желтой плошкой цветка; тянется вверх прямоствольная льнянка; ласкает глаз алый кукольник, даже хрупкие и такие нежные сестры, как белая и желтая чина, засели крепко во вдовьих хлебах, а полевому хвощу большое раздолье на плохо пропаханных и поздно засеянных бедняцких загонах.
И межи, всюду межи, куда ни глянь.
Это они, словно гигантские змеи, тянутся вдоль полей; это они плотно залегли поперек загонов, разрезая их на части и без слов указуя на землю: «моя — твоя».
И это на них, на межах, словно на крестах, распята добротная земля.
Задумчиво посмотрев на синеющие вдали Дубровки, на деревушку Кочки, съехавшую в овраг, на лысую гору Полати с высокими курганами, Петька мечтательно спросил:
— Хорошо? Гляди, на пятнадцать верст кругом видно. А воздух? Сличишь его с городским?
— В городе пыль и жара, — проговорил Алексей.
Рванув седой метлик, уже решительно сказал Петька:
— Оставайся у нас.
Встревоженно провел рукой Алексей по груди, будто ощупывая пуговицы на толстовке, и, заикнувшись, ответил:
— Это… сейчас… нельзя.
— А когда же?
— Не знаю… Вот работу должен сдать.
Нервно теребя в руках клок метлика, Петька заговорил часто-часто:
— И сдашь, ну сдашь? Кто-нибудь посмотрит твою работу — и в стол ее. В сто-ол, понимаешь? А тут к делу прямо… Алексей Матвеич, ну?