— Согласье что, — уперлась тетка Анна, поглядев на мужа и моргнув ему: «молчи, знаю, что говорю», — мне сейчас охота разузнать.

— Да о чем?

— Все об этом. К примеру, так возьмем: куры! Что они, тоже будут в артели сообча аль у каждого поврозь?

— И куриный вопрос обсудим, — улыбнулся Петька. — Да что у тебя, — повысил он голос, — аль кур много?

— Где их много! Откуда взять, чем кормить? Только как у нас ведь выходит. Снесет, к примеру, она, твоя курица, яйцо-то, глядь, оно твое… Твое, говорю, а не чужое. И хошь ты его всмятку варишь, хошь вкрутую, а хошь продашь и мыла купишь. А там — кто ее знает, чье яйцо ешь и чье копишь.

Заметив улыбки на лицах Петьки и Алексея, кривой Сема сердито крикнул на жену:

— Поди ты, баба, к домовому со своими курами! Ты уж больше слушай, что люди говорят.

Решительно всаживая лезвие топора в ступу, сердито взглянул на жену и заявил:

— Ладно! Будет собранье — крикните.

Когда вышли из сеней на дорогу, Петька шепнул Алексею:

— Пятый номер — факт.

Алексей рассмеялся:

— Баба его чуть не уморила меня. Ах ты, черт возьми: «Моя курица, мое яйцо. Хочу — всмятку, хочу — вкрутую».

Изба дяди Лукьяна стояла на отлете. Подойдя к ней, Петька отодвинул окно.

— Эй, дома есть кто?

В окне показалась тетка Маланья. У нее была перевязана щека, за которую она держалась, наклонив голову вбок. Ничего не говоря, Маланья махнула рукой.

— Что с тобой? — участливо спросил Петька.

Еле ворочая губами и указывая на щеку, прошепелявила:

— Зубы болят.

— Зубы болят! Ишь ты. Полечила бы.

— У-у. Но-ою-у-ут…

— У-у, — сморщился Петька, тоже поджимая щеку.

Баба скрылась в избе, и оттуда слышалось ее жалобное стенанье.

— Креозоту надо бы ей дать, — посоветовал Алексей, — у меня есть.

Петька крикнул в окно:

— Приходи к нам, вылечим. Лекарства такого дадим, сразу все зубы на лоб вылезут.

— Спа-аси-иба, — не поняла тетка Маланья, расхаживая по избе и убаюкивая щеку, как блажного ребенка.

Дядя Лукьян был на задах. Он заполз под телегу и там, лежа на спине, бил молотком по железным крючкам.

— Здорово! — стараясь заглушить стук, крикнул Петька.

— Кто там?

— Люди пришли, вылазь!

Перевернувшись на бок, он увидел их и, улыбаясь, выбрался из-под телеги.

— Чего мастеришь, кузнец холодный?

— Болты разболтались.

— Поэтому их и зовут болтами.

— Ну, ты уж скажешь! — засмеялся дядя Лукьян. Обратившись к Алексею, спросил:

— Все гуляешь, Матвеич?

— Гуляю, дядя Лукьян.

— Уезжать небось пора?

— Готовлюсь. Вот одно дельце задумали мы сделать, а там и в дорогу.

— Слышал, слышал, — подмигнул дядя Лукьян.

— О чем? — опросил Петька.

— Как о чем? Говорят, артель сбиваете.

Петька с Алексеем переглянулись, сделав удивленные лица.

— Народ наш, — продолжал дядя Лукьян. — нескоро подведешь к одной точке. Всяк за свое держится.

— Это верно, — подхватил Петька, — ты угадал. Каждый за свой угол, за свою корову, за своего домового.

— Вот, вот. Плохо ли, хорошо ли, свое, мол… А кой черт свое? Простите меня, дурака, дерма не стоит все наше хозяйство.

Петька, видя такой ход разговора, чтобы не канителиться, сразу предложил:

— Стало быть, писать тебя?

— Куда? — вскинулся дядя Лукьян.

— В артель.

Смутившись, видимо каясь, что наговорил лишнего, дядя Лукьян ответил загадочно:

— Как люди, так и я.

— Вот тебе ра-аз! — протянул Петька. — Сам же говорил, что хозяйство ни к черту.

— Верно-то верно, да нельзя сразу, — опал голосом дядя Лукьян. — С подходцем к этому делу надо. С бабой поговорю.

Алексей не стал вступать в разговор, предоставив это дело Петьке. Он внимательно смотрел на огромный навозный курган. Курган, высотою с дом, очевидно, скопился годами и теперь сплошь покрылся большой, в человеческий рост, травой.

И какое причудливое сочетание!

Вездесущая крапива красуется со своими четко вырезанными листьями и желтыми свисающими цветами.

Сквозь стены ее пробивается стройный конский щавель с жесткими, выструганными из погонного ремня листьями. Упругие, густозеленые, с кровавыми жилками, они лоснились на солнце, словно подернутые лаком.

Растопырившись колючими листьями, выбросил осот круглые, как заячий помет, головки и цвел. Кромки зеленого кургана, весь его карниз широкими и толстыми, как бобрик, листьями устлал репейник, выкруглив дымчатые, с нежной тканью, цепкие гнезда шишек.

Седыми веерами бархата тянется к солнцу лебеда; из-под низу железными листьями и недюжинной упругостью душит ее хрен. А на самом верху, как петух на коньке крыши, страшный распластался татарник. Одиноко он возвышался над всеми травами, могуче раздался тугим дигелем, и кровавые головы цветов его были ослепительны.

— Пойдем! — позвал Петька.

— Что, сговорились? — спросил Алексей, отрывая свой взгляд от зеленого кургана.

— С бабой хочет совет держать.

Указывая на кучу, заросшую травой, проговорил:

— Гляди, какая красота.

— Вот нашел что глядеть. Тут у каждой избы такая «красота». Если еще десять лет не будут вывозить навоз в поле, на этих кучах сосновый лес вырастет.

— Артель повезет, — уверил Алексей.

От Лукьяна шли не гумнами, а улицей. Дядя Егор, к которому сговорились заглянуть, жил на самом краю, у большого амбара кредитного товарищества.

Идти пришлось мимо избы Лобачева. Еще издали они заметили, что около двора сидит куча мужиков.

В середине, на скамейке, — Митенька. «Сам» стоял у открытого окна горницы, из которого, перевесившись через подоконник, смотрел в улицу Карпунька. Мужики оживленно о чем-то говорили, но, заметив Петьку и Алексея, прекратили разговор.

— Здорово, старики! — нарочно громко крикнул Алексей.

— Здорово! — ответили ему.

— Что поделываете?

— Бороды на солнышке греем.

Лобачев быстро что-то шепнул Карпуньке, потом, шагнув, от окна, с едва, заметной насмешкой в свою очередь спросил:

— А вы ходите?

— Ходим, — ответил Петька.

Обернувшись к окну, весело крикнул:

— Ну-ка, сынок, заведи пролетарьям подходящу.

И вот, к изумлению всех мужиков, к удовольствию Митеньки, ощерившего зубы, из зеленой трубы граммофона раздался «Интернационал».

Петька оглянулся на Алексея, метнул черный свой взгляд на широкие бороды мужиков, на прищуренное, точно слепленное из плохо промятой глины лицо Карпуньки, и дрожь пронизала все его тело.

Сам Лобачев, сдерживая хохот, размахивал рукой и подпевал:

Владеть зе-емле-ей имее-ем пра-аво,
Но па-ра-зиты — ни-ко-гда-а!..

Было раннее утро.

На чистом, прозрачно-синем небе ни тучки, ни облачка. Тихо на селе. Разве где-нибудь раздастся дробный стук пробойного молотка о бабку, или верея заунывно проскрипит, все ниже клонясь в колодец, или шалая курица, что снесла яйцо, громко и радостно прокудахчет.

И снова тишина.

Ясное солнце льет теплые лучи. Оно заглянуло даже в дверцу штаб-погребицы, мягко освещая склонившиеся над столом головы.

— Гляди, как сказано: всему имуществу и работе учет вести.

Ефимка, вскинув нерасчесанной копной волос, причмокнул:

— Эх, если бы дали нам какое-нибудь именье, а в нем готовый дом, инвентарь, скот, десятин триста земли, лесу…

— Блинов напекли бы, помазали их, в сметану окунули, в рот положили. Ешь до отвалу!.. Хо! — ударил его Петька по плечу. — И хлюст ты! Нет, на готовеньком всякий дурак сойдет за умного. А вот ты десятью насосами выкачай жадность из нашего мужика.

— Этого добра много, — согласился Ефимка. — Взять отца. Работает, как мерин, жадничает, а толку никакого. Хлеба хватает только для своего брюха. А если продаст и обновку кому-нибудь купит, то к весне приходится перебиваться с похлебки на щи. Говядину два раза в год видим, да в жнитво разве барана зарежем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: