— Какое? — спросил Ефимка.
— Не тебе, — оттолкнул он его, — Алексею, другу своему… слово желаю молвить.
Подошел к Алексею и, хватая его за полу пиджака, крикнул:
— Ал-леш, друг, даешь мне слово?
— Даю, — отстраняя вцепившегося Абыса, разрешил Алексей.
Тот всплеснул руками, как плетями, и ударился в слезы:
— Пр-ронял ты меня, Ал-леш, на сходе, пр-ронял, до слез. Вот тебе крест на церкви… Мир-рон, дядя Яков, дядя-Егор, дьяволы бородастые… Слушайте, что хочу сказать вам. Не глядите, чуток я пьян, разь это позор?.. Пьян, да умен, семь угодий в нем… Артельщики вы?.. Да?.. Черти вы, а не артельщики… А чем Абыс не артельщик?.. Ты скажи, комары тебя закусай, дядя Мирон, чем я не артельщик?
— Знамо дело, — согласился Мирон. — Ты испокон веков артельный… один никогда не пьешь, все в артели…
— И больше на чужое, — вставил дядя Егор.
Яшка насупился, хмуро произнес:
— Чужого сроду не беру!
Запрокинул голову к звездам и прокричал:
— А сво-во… не отда-ам!
— Иди, иди, проспись! Жена тебя небось ждет.
— Минадорка?.. Я ей, лихорадке, волосы выдеру…
— Ладно, ладно, — отмахнулся Мирон, — иди.
Но Яшка не унялся.
— Стало быть, примете меня?
— Примем, знамо дело. Готовься к работе. Заставим тебя так ворочать, спина затрещит.
Абыс, меняясь в голосе, игриво спросил:
— Ра-або-о-та-ать?.. У ва-ас ра-бо-тать?
— А ты думал, гулять?
Тогда Яшка махнул рукой и удивленно протянул:
— Ну-у-у… Во-он что-о? Работать? Работа дур-ра-ков любит.
И снова, качаясь из стороны в сторону, хриплым, надсадным голосом завел.
Пели петухи, выли собаки, светила луна.
Абыс Яшка скрылся за амбарами, нырнул на огороды и пошел в гореловский лес отсыпаться.
Утром придет туда Минодора с метлой и, как всегда, разбудит его.
За гумнами, в большом здании, похожем на ригу, неумолчный гул. Тяжелые ворота открыты настежь, и в них виднелось несколько телег с возами. С противоположной стороны из-под повети клубами вилась седая пыль.
Работал не только обдирочный барабан, издававший этот гул, но и постав, размалывающий пшено в муку. Юрко суетился Афонька: то бегал к ящику и следил, все ли просо прошло в барабан, и тогда засыпал новое, то выгребал пшено из ларя.
Черный, в пыли, с воспаленными глазами, он то и дело покрикивал на лошадей, переступавших на большом бревенчатом кругу.
Мужики, дожидаясь очереди, сидели сзади дранки на старом бревне, когда-то служившем передаточным брусом ветряной мельницы. Разговоры велись об урожае, о предстоящем жнитве, а потом сами собой перешли на артель.
Посередке мужиков — Нефед. У него густой пламень огненной бороды, два горящих фитиля усов, ровно заправленных под прямым, с синими прожилками, носом; глаза, цвета подсолнечного масла, мерцали ровно под тяжелыми бровями. Говорил тихо, спокойно, глядел за мельницу, на дозревающие ржи.
— Алексей нам правильно внушал на сходе. Его слова на ветер пускать не след. В артели большая сила заложена, ежели дружно взяться, а не как мы, врозь в разны огороды. Вот погляди, отрежут самую что ни на есть лучшую землю…
— А если не дать? — горячился Сидор.
Нефед сжал бороду, склонил голову набок, в сторону Сидора.
— Как не дашь? Как не дашь, раз, говорю, сила на их стороне. На цепь ляжешь?
— Лягу! — решительно заявил Сидор.
— Ложись! — едва заметно усмехнулся Нефед. — Ложись, а они через тебя перешагнут.
Сидор был черен, с округлым беспокойным лицом, коротконогий, подвижной. Он шаркал по траве сапогом и нетерпеливо возражал:
— Не перешагнут, не посмеют. Сила не в них, сила в народе. А наро-од…
— Кто народ? — спросил Нефед, лукаво подмигнув мужикам.
— Мы народ. Мы-ы! — ударил Сидор кулаком себя в грудь. — Что захочем, то и будет. Народна власть.
Помолчав, Нефед спокойно произнес:
— Э-эх, народна вла-асть, наро-од! Стадо овечье, вот кто вы, не народ. Поорете, в мать-перемать выругаетесь, а как чуть коснись — друг дружке бороды за спины.
Бугай, лобастый мужик, успокоительно вставил:
— Ничего у них с артелью не получится.
— На каких картах гадал? — повернул к нему бороду Нефед.
— Кто у них собрался? Рвань-дрянь…
— Во-она! — протянул Нефед. — Я думал, ты еще что скажешь.
— Бают, — вмешался один мужик, стоявший возле угла дранки, — на казенную землю они метят. В аренду ее снять хотят. Правда, што ль?
Тяжело переступая кривыми, негнущимися ногами, с гумна шел тучный Лобачев. Возле него увивался Митенька. Он суетливо размахивал руками, в чем-то убеждал Лобачева, а тот словно не слушал его, лишь мерно раскачивался тяжелым телом.
Увидев мужиков, Митенька оставил Лобачева и чуть не вприпрыжку побежал к дранке.
— Слыхали, какое дело-то! — закричал он, еще не добегая.
— Аль с цепи сорвался? — спокойно остановил его Нефед.
— Ефима Сотина крутят!
Мужики настороженно переглянулись. Нефед чуть качнулся и, помедлив, произнес:
— Это ты зря…
— Ей-богу, правда. Всю ночь сидели у него.
А он что, поддается?
— Подумаю, слышь.
Лобачев, усаживаясь и сдвигая двух мужиков на самый край бревна, заключил:
— Я и говорю, зря орешь. Чтобы Ефима уговорить, надо за один присест котел каши без соли слопать.
— А ежели пойдет? А ежели согласье дал? — кипятился сухопарый Митенька.
— Тогда отговорить надо, — спокойно произнес Нефед. — Ефима нельзя упускать. Вам так и надо. Говорил, свою артель организовать, а вас на отруба понесло. Вы в голову возьмите, какой нынче дурак на отруба идет? А Столяров накрутит вам хвосты. Он председатель у них.
— Это мы еще поглядим, кто кому накрутит, — погрозился Митенька жилистым кулаком.
— Чего глядеть-то, — презрительно прищурился на него Нефед. — Храбрость в тебе петушиная, а устою нет. В февральску ты в комитете был, а ведь сшибли вас, эсеров, большевики.
Из гореловского леса веяло мягкой прохладой зелени, густым запахом дуба, и дышалось после жаркого дня легко, во всю грудь.
С опушки канавы, через плавные потоки желто-спелой ржи, словно впадающей в «Левин Дол», тянулись по низине кусты ивняка, зеленой лентой обрамлявшие извилистую реку, от которой еле заметно поднимался туман; влево чуть виднелась соседняя деревушка с ветряной мельницей, вскарабкавшейся на предгорье. От Дубровок слышалось спокойное мычанье коров, блеянье овей, щелканье пастушьих кнутов.
Сотин привязал мерина к вбитому колу длинным канатом и пустил его пастись. Фыркая, мерин жадно хватал траву.
«Почесать бы гребенкой его надо», — подумал Ефим, проводя ладонью по шершавым бокам лошади.
— Федотычу-у, — еще издали, выйдя из леса, снял картуз Лобачев. Раскачиваясь, медленно подошел к Сотину и кивнул на лошадь. — Погулять пустил?
— Надо, — ответил Ефим. — Днем слепни едят.
— Слепни — беда, — согласился Лобачев. — Так и жалят, как наколюшками. Да здоровые какие. Откуда только взялись.
— Рожь поспевает, вот они и появились. Ржи-то, вишь?..
— Ржи, чего не ржи, — заулыбался Лобачев, повертывая голову в поле. — Хороши. Старательны хозяева опять с хлебом будут.
— У меня одна тридцатка с загона лезет.
Ну, у кого, у кого, а у тебя плохого хлеба никогда не родилось, — проговорил Лобачев. — Нешто ты по работе своей кому-нибудь чета? Ты так за землей ухаживаешь, как мать за дитем не глядит. Будь у тебя хошь самый суглинок — и тот уродит.
Продолжительно посмотрел на чуть смутившегося Ефима и, словно вспомнив только, спросил:
— Чего болтают мужики, — ты, слышь, в артель к Алексею метнуться хошь?
Сотин отвел глаза на лошадь и сжал губы. Лобачеву была видна его могучая шея с толстыми складками, словно шея эта выложена из небольших крепко прокаленных кирпичиков.
Лобачев терпеливо ждал ответа. Наблюдал, как Ефим, подойдя к лошади, поправил канат, потрогал кол. И потом уже угрюмо отозвался: