— Ничего, — успокоил Петька. — Он скажет, когда косить летом поедет.

… Весна установилась теплая, солнечная. Для сева самое добро. Как только мало-дело просохло, артель, разбившись на группы, выехала в поле. Кто вику с овсом — зеленые корма — на пару сеять, кто яровые. Свой сухощавый овес обменили в райзо на крупный, сортовой, словно из серебра литый, «Победу». С зари до зари кипела артельная работа. Не хватало плугов, сеялок, — взяли с прокатного пункта. За ужином, который для удобства готовили в большой избе Сотина, вспоминали о тракторе. Обещали прислать к весеннему севу, а сколько ни справлялись, и духу не было.

— Мастерят небось.

— Вот тебе и железный конь!

— Видать, опоили. Ноги отнялись.

— На трактор надейся, сам не плошай, — закончил Сотин.

Он был теперь заведующим распорядком работы и вместе со счетоводом Иваном Семиным, который после скандального раздела с братом вступил в артель и был послан на счетоводные курсы, составлял табличку нарядов на каждый день. Перед ужином наряд вывешивали на стене. Каждая группа заранее знала, что ей завтра делать.

Наряды Сотин давал по себе, по своей силе, а поэтому многие жаловались, что им невмоготу. Однажды поймали Алексея. Посыпались упреки.

— Говорил нам, в артели облегченье труду будет. Чего хвастал? Гляди, спину не разогнешь. Хуже, чем дома.

Алексей удивленно посмотрел на них, вытянул им свои ладони, потом указал на ввалившиеся щеки:

— А это что? Сам работаю, как верблюд. А потом спрошу вас: какой дурак сказал, что вы в артели будете лежать, а в рот с неба манная крупа посыплется? Артель создана для работы. Сначала поработайте, а там увидите, что будет. Приобретем машины, — облегченье увидим.

Другой раз недовольны были расценками.

— Глянь-ка, мужику сорок копеек, бабе — тридцать пять, ребятам по четвертаку. Подумай, нешто летнее дело станет мужик за сорок копеек хрип гнуть?

— Это воля собранья, — ответил Алексей. — Мне еще так думается: эти расценки совсем к черту погнать. Балл ввести надо. А осенью, когда подсчитаем доход, отчислим на погашение кредитов, в неделимые капиталы да на стариков и детей, тогда уже по рабочим баллам, кому сколько приходится, и расплату произведем. Подумайте над этим.

Сотин всегда поднимался раньше всех и ругал тех, кто любил, чтобы им «солнышко в спину уперлось».

— Загоняет он нас, — говорили про Ефима.

Чукин Филипп отказывался в поле ехать.

— Што? — нахмурил Ефим брови.

Вытянув узкое лицо, Филипп пискливым голосом заявил:

— Как же, шут те дери, чай, чижало в такую жару десятину ахнуть. Лошади крутятся. Постромки рвут.

— Почему крутятся?

— Слепни, шут те дери, кусают.

Посмотрел Сотин на Филиппа, жалко стало мужика. Больно уж тощий. Но жалеть нельзя. Тогда всех жалеть. И набросился на него:

— Артельщик, в рот тебе намотать! Ты с бабой-то поменьше бы валялся. Когда вчера выехал?

— С людьми вместе, — часто заморгал Филипп.

— Видел. Люди-то напахались, а ты только на поле потянулся. Звонок для вас завести надо аль в колокол бухать! От слепней, сказано вам, средство есть. Натирай лошадей керосином вперемешку с постным маслом — и постромки рвать не будут.

В горячей работе проходили весна и лето. Уже к севу озимого пришло извещение о тракторе. Отправился за ним Архип. Левин Дол объехал мостом соседнего села. Да не для тракторов строились мосты — чуть не продавил. Оглядели трактор, как новокупленного коня, ощупали, обнюхали, хотели в зубы посмотреть — их не оказалось. А утром прицепили к крестовине три одиннадцатирядные сеялки, и он, пугая кур, собак, настораживая лошадей, затрубил в поле.

Пошли смотреть многие. Но когда Архип, проехав по загону широкой полосой и вслушавшись, правильно ли бьется тракторное сердце, оглянулся, он, пересиливая грохот, крикнул:

— Представление кончилось! Архипу всего один человек нужен!

Долгожданный трактор, грудастый битюг, вошел в артельные будни.

Два праздника

Ефимкину мать в картофельной ботве не заметишь. Копает картошку, сама думает о сыне:

«Шутоломная башка. Пес их дерет с Петькой да с этим Алексеем. Разбили мужиков на две кучи, артель выдумали, плотину сбивают, мельницу. Зачем? Ко-ому-у? Сидел бы, идол, дома. Люди как люди, а у нас…»

Вздыхает старуха:

«Господи, скажи, у кого такой дурак сын, как мой?»

Злобно дергает ботву, обирает картошку. И не видит: идет с гумна по меже ее сын Ефимка, весело насвистывает. На лету головку конопли хватает, рвет и бросает под ноги. Ближе подошел, заметила его мать, а виду не подала. Сама слова подбирает, обругать хочет. За что, хорошо не знает, а только сердце утешить.

— Бог помочь, мамка! — весело крикнул. — Копать тебе — не перекопать.

Разогнула мать спину, поглядела, пожевала губами, набросилась:

— Шеромыжник ты, бездельник, головушка бессухотная! Растешь дому не для прибыли, а для убыли. Шляешься, не знай где, а мать ворочай. Сдохну, окаянна сила, а женю тебя, долговязого.

Стоит Ефимка, над матерью хохочет.

И смех этот ей хуже ножа. Слезы у нее на глазах.

— И что ты ржешь, как жеребец стоялый? Что издеваешься? Да я вот тебя…

Глядит, нет ли чего под ногами, хоть щепки какой.

— Ты, мамка, погодь, — тихо говорит Ефимка. — В сельсовете я был. Приказ прислали, в Красную Армию нас. Вот собирай…

Тихо сказал Ефимка, а слова эти, как бревном, придавили мать. Так и застыла она с поднятой вверх ботвой — на ботве мелкая картошка болталась. Платок с головы на затылок съехал. Потом охнула и клухой опустилась.

— Ты чего это на ведро-то уселась, аль тебе мягко кресло? — поднимая ее, шутит Ефимка. — Пойдем лучше в избу.

Одной рукой ведро с картошкой несет, другой мать поддерживает. Навстречу Авдотья Бочарова, Кузьмы жена, Данилкина мать. Горшок молока в погреб несет. Увидела, смеется:

— Ишь молодые. Вроде как в городе: под ручку. Захмелела, что ль?

— Захмелела, — качнул головой Ефимка. — Испугалась.

— Привиделось что?

— В армию меня берут.

— Тебя?..

И лицо у Авдотьи позеленело.

— Погодь-ка.

Вскрикнула, грохнула горшок с молоком:

— Ми-и-илаи-и, Данилка-то мо-ой…

Быстро пронеслась весть: призываются в армию тридцать два парня, из них четыре комсомольца.

Огласились улицы гармоникой, песнями, прибаутками. Гуляли призывники.

А в клубе на собрании комсомола обсуждались два вопроса: о выборе нового секретаря и об организации красных проводов.

Секретарем выбрали Петьку.

Следующие дни прошли в сборах, в подготовке к проводам.

В воскресенье утром, как только пастухи выгнали скот, а бабы истопили печи, многие тронулись на широкую поляну за гореловским лесом. Там, недалеко от амбара кредитного товарищества, длинными рядами установили столы, скамьи. Возле столов уже собралось много народа. Кто сидел на подъезде у амбара, кто лежал на траве. Все ждали первого удара колокола, за ним — подвод с призывниками.

Наконец, с самой дальней улицы послышалась песня, звон бубенцов. Гулко ударил колокол. Рассыпалось эхо по избам, по гореловскому лесу, по лугу, и село как бы на мгновение затихло, притаилось. Потом сразу во всех улицах раздался грохот телег, песни, лай собак, топот, ржание лошадей. Это мчались подводы. Первыми подъехали две телеги с провизией. Торопливо крича, несколько баб и девок принялись стаскивать с телег мешки, кузовы, ведра. Они быстро накрывали стол, а мужики откупоривали бутылки и четверти с водкой, расставляли по столу, резали хлеб.

Готовился мирской стол: угощение уходящим в армию.

Когда замолк последний удар колокола, к лугу из улиц враскат двинулись подводы с призывниками. На первой — дуга в красных ленточках — ехал сам Ефимка, секретарь комсомольской ячейки, с Петькой, новым секретарем. По другую сторону — подводчик и Алешка гармонист. Промчавшись мимо столов, Ефимка что-то крикнул мужикам, помахал картузом. Подводчик свистнул, вытянул кнутом по лошадям. Алешка рванул гармонь, и телега, готовая растерять все колеса, грохнула по лугу к гореловскому лесу. Лишь видно было, как метались красные ленточки на дуге, как на задке телеги взвивалось красное полотнище с белыми буквами:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: