Клермон же, когда Этьенн задавал ему подобные вопросы, зримо мрачнел, становился неразговорчив и сумрачен. Бог был для него внутренним стержнем, и ощущение Бога в нём было столь же осязаемым, как биение сердца, Бог был и его внешней опорой — Богом отцов и дедов, отречение от которых было бы для него — подлостью запредельной. Его деда убили безбожники — присоединиться к ним даже мысленно — было бы предательством.
Но объяснить это Этьенну он не мог — почему-то стыдился.
— Высший, идеальный уровень морального поведения, — между тем настойчиво вразумлял его Этьенн, — когда человек поступает морально по убеждению, а не потому, что какой-то Бог или накажет его или наградит.
Арман тосковал и тихо замечал, что в идеале — конечно, да, но он никогда не встречал такого идеала. Человека, поступающего в соответствии со своими убеждениями, можно назвать принципиальным, но он едва ли будет образцом добродетели. Особенно, если по своим принципам он — убеждённый подлец.
Виларсо де Торан покачивал головой, и продолжал. По его мнению, «средний уровень морали основан на страхе наказания, и показателем этого уровня служит Уголовный кодекс. В рамках этой усредненной морали и болтается в буднях человечество». С этим Клермон не спорил. Самым же низким уровнем морали граф считал мораль, основанную на личной вере в Бога, ведь вера не есть знание, и кто уверил Армана в её истинности? Ну, а на ошибочных верованиях может быть построена только ошибочная мораль. Церковные догматы имеют лишь то преимущество, что избавляют от необходимости думать. Нет иной морали, кроме той, что основана на принципах разума. Разве я не прав? — вопрошал Этьенн.
Клермон, помня слова Писания о том, что лишь чистые сердцем могут узреть Бога, не знал, что ответить графу и тихо пояснил, что это было бы правдой, если бы не обилие людей, которые могут быть счастливыми, только совершая поступки, приводящие их на эшафот. Нравственные вопросы весьма сложно решать с помощью «просвещённого разума». Ведь он может быть «просвещён» как добродетелью, так и пороком. Нельзя решать их и по голосу совести, если в человеке нет веры. Безбожную совесть «просвещённый разум» перекосит да неузнаваемости. Вот здесь и спасут Церковные догматы, которые потому и догматичны, что не дают себя перекосить.
Неожиданно в библиотеку вошёл его светлость. Герцог тихо прошёл по мягким коврам и был замечен не сразу. Сейчас он был одет подчеркнуто по-домашнему. На голове его белел ночной колпак.
— Основа морального поведения — личные интересы, честь и целесообразность. Разве я ошибаюсь? — спросил Этьенн.
Клермон, заметив хозяина замка, вежливо поднялся, приветствуя его, но мсье де Тентасэ сделал ему знак не волноваться — и стал внимательно прислушиваться к беседе, присев на оттоманке у камина и изящно закинув ногу на ногу.
— Я не понимаю, ваше сиятельство, — грустно заметил Арман, сожалея о приходе его светлости. Ему тяжело было развивать такие аргументы с одним собеседником, а уж с двумя… — Мы не определились в изначальных дефинициях. Что есть честь, как ни свойство души, не могущее смириться с ложью, мошенничеством, подлостью? Но что если этого требуют личные интересы? Если окажется, что целесообразнее украсть или обмануть? Ведь «честь мундира» заставляла многих идти на откровенное бесчестье, а «честь мужчины» многие видят в том, чтобы лишить чести женщину… Как вы совместите честь с личными интересами? Вы ведь поставили их на первое место. Вам придется убрать из вашего списка второй пункт. Он противоречит двум остальным. Останется странное утверждение, что основа морального поведения — личные интересы и целесообразность. Но слово «моральное» не будет оправдано дефиницией. В итоге получаем: «основа поведения иных людей — личные интересы и целесообразность» Это истинное высказывание. Но причём тут мораль-то?
Его сиятельство рассмеялся. Зачем все же так усложнять?
— Простите меня, мои юные друзья, — с очаровательной улыбкой вмешался герцог, — но вы, если я вас правильно понял, дебатируете вопросы… морали?
— О, нет, — усмехнулся Этьенн, — просто мсье Клермон удивил меня претензией на святость и целомудрие, я же пытаюсь вразумить его. Но, похоже, безуспешно.
Герцог блеснул глазами и весело расхохотался.
— Святость и целомудрие? Стало быть, вы, мсье де Клермон, всё ещё верите в Бога? Быть святым ведь без этого невозможно.
— Я хочу быть в числе тех, для кого нравственные требования составляют мотивы поступков. Идеал же нравственности для меня — Христос. И всё. Это не претензии, и не притязания. Это желание души. Я хочу верить в Господа.
— Чтобы быть нравственным, недостаточно верить, мой друг. Дьявол уж точно не атеист.
— Вы уверены, ваша светлость? — лениво поинтересовался Этьенн. — Я убежден, что он слишком умён, чтобы разделять глупые предрассудки. Дьявол в моем понимании должен быть философом.
— Можно подумать, что каждый, кто не имеет веры, так уж сразу и философ, — тихо пробормотал себе под нос Арман, некстати вспомнив Файоля.
Герцог расхохотался.
— Вы оба — очаровательные молодые люди. Но милый Этьенн, не кажется ли вам, что сомнение в существовании Бога делает несколько спорным и существование дьявола? Я, кстати, тоже иногда думаю, не является ли он просто персонифицированной идеей мирового зла? Я, например, абсолютно уверен, что дьявола просто не существует.
— Дьявол умер. Да здравствует Дьявол, — грустно улыбнулся Арман.
Герцог снова улыбнулся, дружелюбно обняв Клермона.
— Стало быть, вы, Этьенн, скептик, а у вас, дорогой Арман, как я понял, нет сомнений — ни в существовании Бога, ни существовании Дьявола? Но вопрос — разумно ли это?
Этьенн согласился.
— Мы сегодня говорим на великом языке сознания и разума, перед которым бессилен язык религии. Человек страшится только того, чего не знает, знанием же побеждается всякий страх. Во все века естественная философия встречала докучливого и тягостного противника — неумеренное религиозное рвение. Пора жить без догм.
От подобных мнений Клермон сразу утомлялся. А сейчас просто почувствовал раздражение.
— Вот уж, воистину, страшнее кошки зверя нет… религиозное рвение… Кажется, ещё Бэкон удивлялся, почему это некоторые господа во все века убеждены в том, что честность и порядочность существуют только из-за какой-то неопытности и наивности людей и лишь потому, что те верят разным проповедникам и учителям.
— Этого я не утверждаю. Я лишь уверен, что после смерти ничего нет. И меня это не пугает, а успокаивает. А вас страшит?
— Скорее заставляет задуматься. Как ни иллюзорна идея бессмертия — зачем отказываться от неё? Не потому ли, что она неразрывна связана с идеей суда и человек, утверждающий свою смертность, так боится кары за свои мерзости в вечности, что готов отказаться от самой вечности? «Там ничего не будет… там ничего не будет… мне там ничего не будет» — вот что мне слышится за этими заклинаниями. Стоит клирикам сказать, что на сто лет Господом объявлен мораторий — и убийцы, содомиты, блудники и воры не будут наказаны — атеизм сдохнет. Неужели всех этих энциклопедистов, новоявленных критиков христианства, атеистов, деистов и пантеистов, и прочая, их же несть числа — действительно интересуют ошибки в переводах Писания или какие-то несуразности в церковной обрядности? Я невысокого мнения о них, но не считаю их идиотами. Никого это на самом деле не волнует. Все их усилия — и явные, и скрытые — направлены на то, чтобы доказать несуществование Воздаяния за дела земные, неразрывно связанного с идеей Божьего Суда. Вот чтобы не было Суда — и надо доказать несуществование Бога. И уж тут — любые аргументы хороши.
Герцог снова внимательно взглянул на Клермона.
— Вы, стало быть, виконт, не хотите сомневаться? Но ведь все сомневаются — даже умнейшие люди! Сегодня умение мыслить — значит, сомневаться во всем…
Клермон досадливо пожал плечами, раздраженный и обращением герцога и самой темой разговора.
— Сомнение — это аннигиляция мысли и их же хваленного разума. Кто сказал им, что они способны сомневаться и больше того — думать? Почему они не сомневаются, а не сомнительно ли их сомнение? Откуда они знают, не является ли каждая их мысль — производной их глупости? Разум, вечно сомневающийся — просто болен. Размывающий критерии — тоже. Все можно простить, но не извращение данных свыше истин. Нельзя сомневаться в Истине. Назовите добро добром, а зло злом, иначе развалится жизнь.