Гитлер снимает трубку и вызывает Геринга.

— Будет сделано! Будет сделано, мой фюрер… — тихо, спокойно отвечает Геринг.

— Он тоже успел разжиреть на моих хлебах…

…Геринг умел в таких случаях сдерживать свое слово.

На следующий день к графу явились гестаповцы и показали ему приказ об аресте. Он начинался словами: «По приказу фюрера…». Теми же самыми словами ответил родственникам графа Геринг, когда они пытались спасти узника.

Иоахим фон Риббентроп стал полновластным хозяином конфискованного замка. Возражений юридического характера не было и не могло быть: за несколько месяцев своего пребывания в концентрационном лагере фон Ритен превратился в тень. И однажды эту тень настигла милостивая пуля эсэсовца.

Сегодня об этих деталях из житья-бытья Риббентропа-министра Риббентроп-подсудимый не только говорит неохотно. Он их просто… «не помнит»… Не помнит он ни случая с фон Ритеном, ни о такой же, точно такой же истории с работнике своего министерства Лютером, который имел неосторожность поссориться со своим шефом.

— Меня не было при этом, и я не помню… — вот стереотипный ответ Риббентропа-подсудимого, когда его спрашивают о не совсем приятных для него вещах. Он называет даже причину этой исключительной в истории медицины слабости памяти — бром. В последние годы карьеры Риббентропа нервы его были так напряжены,

так напряжены, что он вынужден был принимать бром. В таких больших, неимоверно больших дозах…

На этом заканчиваются жалобы фон Риббентропа. Оказывается, на службе у Гитлера он потерял не только память, но и собственную индивидуальность. Об этом заявляет на суде предусмотрительный свидетель Риббентропа, его личный секретарь, Маргарита Бланк: «Господин фон Риббентроп подчинял свои мысли мыслям фюрера. Мысли Гитлера были его мыслями…»

Короче говоря, не министр, а автомат. Забыл только Риббентроп, да и забыли его свидетели, что, если автомат делает какую-нибудь пакость, его тоже… ломают.

Риббентроп и в своей камере, и в зале заседаний с большим увлечением читает рассказы Гофмана. Может быть, поэтому он так свободно чувствует себя в роли игрушки-автомата. Он так глубоко вошел в эту роль, что, когда вспоминает о Гитлере, его бас становится еще более бархатным, а в глазах появляются слезы, выдающие его растроганность. Он и сам способен поверить в сверх-естественную силу фюрера, если бы это могло хоть немного уменьшить тяжесть его ответственности за все содеянное. Но эти тонны, тонны обвинительного материала! Они ломают, уничтожают, сметают так старательно продуманное, взвешенное и выученное на память построение защиты.

Пока Риббентроп отвечает на вопросы своего адвоката, все, кажется, идет у них как полагается. Совсем неожиданный у тщедушного Риббентропа бас гудит равномерно и плавно, переливаясь лирическими полутонами. Плывут, словно заученная декламация, фразы, гладенькие, подстриженные, начищенные до блеска; даже не зная как следует правил пунктуации, вы чувствуете, где точка, где запятая и где тире. У вас порою впечатление, что это не суд, а конференц-зал на Вильгельмштрас-се, и что гер рейхсминистр проводит как раз пресс-конференцию, и эластичная речь породистого дипломата заверяет слушателей в исключительном миролюбии нацистского правительства.

Картина меняется — и очень меняется, — когда место защитника занимает обвинитель. Тогда рейхсминистр на наших глазах превращается в хитроумного школьника, у которого учитель во время экзаменов забрал из-под носа шпаргалку. Сначала школьник смущается, цедит слова скупо, аптечными дозами, ссылается на болезнь, а потом с горя стремглав бросается в болото словоблудия.

Язык дипломатии многословен, но не каждое слово дипломата является истиной, сказал на процессе Риббентроп.

Обвинитель, к которому были адресованы эти слова, укоризненно покачал головой:

— Разве в дипломатических переговорах нельзя сказать хотя бы долю правды?

Иоахим фон Риббентроп сидит насупившись. Его мозг лихорадочно работает, ища в закоулках памяти случая, когда бы он, Риббентроп-дипломат, сказал правду. Тщетно — такого случая не было. Риббентроп нервным движением поправляет галстук, поднимает глаза и рисует ими в воздухе большой эллипсовый круг.

— Возможно, что иногда возникала такая ситуация, когда я был вынужден говорить…

Тут необычайное для Риббентропа слово «правда» застревает у него в горле. Он мысленно перелистывает свой путаный словарь дипломата и в конце находит:

— Резким языком.

Представитель обвинения продолжает наступление:

— Как вы это понимаете?

Подсудимый явно шокирован таким бестактным, по его мнению, вопросом. Словно примирившись с этим, он жестом мученика скрещивает руки на груди и со всепрощающей, отцовской усмешкой отвечает:

— Когда мы хотели создать ситуацию силы, нам приходилось говорить резким языком…

Обвинитель одобрительно кивает головой. Риббентроп осознает свой промах, но — поздно. Инстинктивно отстраняет от себя микрофон и жмурит глаза, хотя в зале горит столько же ламп, сколько горело их минуту тому назад. Теперь он будет поосторожнее.

Проходят часы, дни, Риббентроп выкручивается изо всех сил, напрасно пытаясь утопить смысл своих ответов в воде многословия.

На вопрос представителя советского обвинения генерал-лейтенанта Руденко, почему Риббентроп произносит речи там, где для ответа достаточно одного слова: «да» или «нет», тот, не заикнувшись, отвечает:

— То, что я говорю так много, объясняется состоянием моего здоровья…

Но вопрос дает результаты. Понятно, лишь на короткое время — через полчаса, через час с Риббентропом опять происходит спасительный «припадок» многословия. Но пока что он ограничивает себя до минимума, до минимума такого же путаного и изворотливого, как и все предыдущие ответы Риббентропа.

— Значит, вы не считаете захват Чехословацкой республики агрессией? — спрашивает генерал-лейтенант Руденко.

— Нет, это была необходимость, вызванная географическим положением Германии.

— А нападение на Польшу?

— Нападение на Польшу было вызвано позицией других стран.

— А нападение на СССР?

— В буквальном смысле слова, это была не агрессия. Агрессия, это… очень сложное понятие…

Разделавшись так с определением агрессии, Иоахим фон Риббентроп искоса посматривает на стену, где позолоченные стрелки часов по-прежнему показывают двенадцать часов. Еще целый час остается до спасительного перерыва. Риббентроп вытирает пот с носа, хотя из-за решеток бесчисленных вентиляторов веет почти могильным холодом.

Иоахиму фон Риббентропу становится душно и — тесно. Тесно, как в гробу. Губы Риббентропа жадно ловят воздух, у него теперь вид человека, который вдруг заглянул в глаза безжалостной смерти. Палач народов в эту минуту не думает о тех людях, которых по его категорическому требованию Хорти предавал кремационным печам Освенцима. А этих людей было шестьсот тысяч…

Не о них думает в этот черный час Иоахим фон Риббентроп. Из его опухших от сдержанного плача глаз вот-вот польются слезы, и «рейхсминистр» заплачет о собственной судьбе. К другим слезам он не способен. Чересчур мала для этого у него душа и — чересчур подла.

1946

Когда убийца смеется

С крестом или с ножом i_006.png

Среди нюрнбергских подсудимых наглее всех ведет себя Ганс Франк — бывший гитлеровский генерал-губернатор Польши. Когда обвинители зачитывают документы, касающиеся гитлеровских концлагерей, он презрительно закусывает губу и раскрывает уголовный роман; когда говорится об истязаниях детей и женщин, он скалит зубы и подпрыгивает на скамье от смеха.

Цинизм или идиотизм? И то и другое. Но, кроме того, есть еще одна причина самоуверенности Ганса Франка: он потерял чувство времени. Ему кажется, что Нюрнберг — это Лейпциг и что здесь его юридическая эквилибристика даст такие же результаты, как на Лейпцигском процессе. Франк просто не может понять разницы между обоими процессами, до его сознания не дошла еще такая простая истина, что в то время, как лейпцигский процесс был началом его карьеры, нюрнбергский — сломает ее окончательно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: