У Аркана всё «имени Плеханова». Лес имени Плеханова. Настроение имени Плеханова. Знакомая продавщица — имени Плеханова.

Но какой же строй без песни? Я подал сам себе команду и, выждав соответствующую паузу, запел:

В роще моей
Пропел соловей,
С победой вернемся
К милашке своей!
Ээээх! Вы, поля!
Зеленые поля!
Лихие автоматчики —
На линию огня!
Если ранят
Тебя в руку —
Отделенному скажи!
Ээээх! Вы, поля!..

Эта песня — военная. Ее пели эшелоны, которые день и ночь мчались по Сибири. Ехали бить японцев. Немцев уже разбили. Немцы теперь уже жили под Карагандой. И в Кировске жили. И в Дубне (имени Плеханова!).

Эта песня — военная. Мы шли под ней, как под знаменем, под ее незапятнанным звучанием, и как хорошо было от этого!

— А в строю идти легко!

Да. Но жизнь — не строй. Ах, как хорошо бы было прошагать так вот, с песней, в компании друзей, по летнему солнцу, по обочинам в желтых цветочках, по всей жизни, по вечности, словно по улице.

Но вот по горячему шоссе навстречу нам мчится автобус. Подголубленная развалина с Вербилок. И песня наша обрывается. И мы сторонимся к песчаному кювету, сходим с блеклого асфальта и, отвернувшись, пропускаем автобус.

Мы снова выходим на дорогу, на середину шоссе. Но наш строй теперь нам кажется мальчишеством. Мы видим, что на нас смотрят прохожие. О наши щеки еще бьются пылинки, поднятые автобусом… Эх вы, поля, зеленые поля… Мы снова идем по шоссе, но теперь уже не в строю, а просто так, как кто хочет.

1957–1963

АРКТИКА, ДОМ ДВА

Юзик, заводи бульдозер!

Сидели все в кают-компании. Сидели, никого не трогали. И Санек сидел. Имел последнюю руку и краем глаза заглядывал в карты Юзика. Юзик, бортмеханик по кличке Бомбовоз, стодвадцатикилограммовый божий цветочек, проигрывал уже рублей пять, хотя преферанс начался недавно. Метеоролог Серафимович что-то все крутил носом, разглядывая свои карты, никак не решался что-нибудь сказать. Трус, поэтому и проигрывал всегда. И глупый. Все ж сподобился, выкряхтел из себя «пас». Бомбовоз тоже объявил «пас», и Санек, чувствуя горячую волну у сердца, быстро, чтоб отхода ни у кого не было, крикнул: «Пас!» — знал, что оба голубчика будут в крупном проигрыше.

Сидели тихо, никого не трогали, говорили шепотом, потому что в кают-компании стояла рация и старший радист базы Витольд Воденко надрывался в микрофон со злостью и громко. Три дня назад по льдине прошел раскол, вниз под лед, на глубину трех с половиной тысяч метров (второй пилот Лева Яновер сказал: «Три месяца только погружаться будешь!»), ушли два дизеля, метеобудка, палатка радиоузла со всем, что там было: четырьмя приемниками, двумя передатчиками, журналом связей, койкой, фотографиями Эдиты Пьехи во весь рост и еще каких-то девушек, которые в купальных костюмах с зелеными зонтиками лежали под пальмами, а также с дымящейся сигаретой самого Воденко, который, на свое невероятное счастье, вышел как раз к Сахарову. Запасную станцию развернули временно в палатке кают-компании, где Воденко тут же так накурил, что любого астматика здесь ожидала мгновенная смерть, установил свои порядки, и уважаемые люди входили в кают-компанию с опаской, как в паспортный стол.

Вот как раз сидели все в кают-компании. Кандидат немыслимых наук, как он сам себя называл, Кеша Ротальский ковырялся в углу с огромными рулонами бумажных лент, на которых было что-то записано бездушными самописцами, но разбираться во всем этом надо было живому и ни в чем не виноватому Кеше.

Штурман Николай Федорович, попыхивая табачком «Кепстан», сгоравшим в топке наизнаменитейшей трубки «Данхилл», как всегда, сидел возле самой лампы, почитывая мемуары Нимица и Портера «Война на море», иногда удивленно поднимал брови или с сомнением покачивал головой. В таком состоянии никто его никогда не тревожил, потому что не пробиться было через реку его мудрых соображений, по которой плыли годы, женщины, полеты, лица, бомбежки, льды… Льды и льды. Второй пилот Лева Яновер гонял на своем кассетно-батарейном магнитофоне «Националь-Панасоник», привезенном из Америки, записи Дейва Брубека и его знаменитого саксофониста Поля Десмонда. (Неизвестно еще, кто знаменитей — Брубек или Десмонд!)

Михаил Петрович Калач, левый пилот, командир экипажа, решил навести марафет: чистил зубной, высушенной для этого пастой пуговицы на кителе и золотую звездочку Героя Советского Союза. Сахаров ничего не делал, а сидел и счастливо смотрел на всех. Нравилось ему то, что все вместе и никого не надо ни ждать, ни искать. Иногда он непроизвольно считал своих подчиненных по головам и был от полного их числа счастлив.

Словом, наблюдалась обычная обстановка, если б не Воденко, который все время злился оттого, что теперь каждый, кому не лень, мог подойти сзади и посмотреть, что он там принимает, постукивая на своей машинке «Оптима», и у него теперь не отдельный кабинет, а чистая «казарма».

Но к радисту в кают-компании привыкли довольно быстро, и что он там кричал в микрофон, шло мимо ушей, а если кто говорил с домом, с женой или с детьми, то все равно все слушали, потому что это не земля, это зимовка на льду, это десять человек, и как тут себя ни веди, как ни скрывай чего-нибудь, все рано или поздно проявится, станет известным. Поэтому лучше ничего сразу не скрывать, не темнить.

И вдруг все как-то прислушались к тому, что кричал Воденко в микрофон. А кричал он вот что:

— Я могу ретранслировать «Хабарова», он вас не слышит. Я — «Герань», прием… Совершенно верно, ледокол «Хабаров», вы меня приняли правильно. Я «Герань», дрейфующая станция… Бухта Светлая, я «Герань», сообщаю вам, что ледокол «Хабаров» затерт льдами в ста десяти милях от вас и к вам зайти уже в эту навигацию не сможет.

После этого была долгая пауза, во время которой Воденко несколько раз поднимал возмущенно руки, но сказать ничего не мог до тех пор, пока работал чужой передатчик. Наконец, очевидно, там высказались, и Воденко схватил микрофон.

— Бухта Светлая, я «Герань», ты, дорогой мой друг, на меня не кричи так, потому что я могу очень просто послать тебя куда подальше, и сам связывайся с «Хабаровым»! Я тебе еще раз говорю, что я только ретранслятор, я не «Хабаров», а дрейфующая станция, «Герань»! Так что, ты понял меня или нет?.. Ну, хорошо, хорошо, все передам… Ледокол «Хабаров», я «Герань», прием… да, слышу вас хорошо. А вы Светлую совсем не слышите? Ну так вот, это ваше счастье. Начальник зимовки, фамилия его Гурьев, приказывает вам идти на Светлую и… как говорится, никаких гвоздей чтобы не было! Еще он сказал, что нечего вам финтить, а если вы отвернете, то он сейчас же дает радиограмму в Совет Министров, хотя у него сегодня непрохождение, но через какой-нибудь ретранслятор даст, может, даже и через меня, радиограмму такую о вашем… я уж забыл… в общем, о вашем нахальстве и всем другом. Прием.

— Иваныч, включи-ка динамик, — сказал, не поднимая глаз от кителя, Калач.

— Вообще-то не положено, товарищ командир, — замялся Воденко и динамик включил с такой миной — дескать, вам бы я пожалуйста, но ведь нижний чин вокруг сидит, он-то чего пользоваться будет? Как только Воденко щелкнул тумблером, так палатка мгновенно наполнилась грубым мужским голосом. Это кричал кто-то из начальства «Хабарова».

— …он может мне приказывать? Какой-то Гурьев, которого я сроду в глаза не видел, мне расприказывался тут! Да я сейчас вообще сеанс закрою и уйду из связи, к чертям собачьим, пусть хоть в Совет Министров радирует, хоть самому Федорову! У меня под килем двадцать метров, того и гляди, выбросит на мель. И ветер зюйдовый жмет! Что ж, я этих женщин по льду пешком, как Нансена, должен пустить? Так дело не пойдет! До каких пор можно было, до тех пор шел. А теперь ни туда ни сюда. Может, и самого меня обкалывать будут! Объясните ему, «Герань», прием.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: