Ну вот, идет доцент, я: «Здравствуйте! — а сама его не знаю. — Вот конец месяца, напишите мне, пожалуйста, благодарность». А там на меня вот такие книги жалоб! Он пишет, как хорошо обслуживает девушка, приятно зайти в магазин. Следующего бегу ловлю. Сама себе благодарности пишу. И все, ценно, сходило. Я ж мужа своего, коросту, за три месяца приодела его на тыщу лет вперед! Купила ему плащ, болоновое пальто черное, купила ему куртку зимнюю болоновую, зимнее пальто с воротником цигейковым, туфель ему понакупляла, брюки, четыре костюма справила ему, заразе… Я ж сама от него ушла, по морде отлупила.
Я ж в роскоши жила, я положу — не дай Бог кто возьмет! У меня свадьба была — шесть дней гуляли, знаете, как у казаков водится, пять легковых машин у дома стояли, две тыщи триста рублей ушло! Честно говорю, братцы, скромная я, любая девка может позавидовать. Это так все — поболтать, поматюгаться, выпить… Это ж ерунда, что я пью, я ж забавляюсь, вот и курить стала, у меня сейчас голос во — кххххы! — только и все! Истинный Господь! Да убери ж ты граблю, сказала тебе!
Но не такой был парень Санек, чтобы так отступить, да и все, и не таких еще веселых девушек он видал. Два, кажется, раза бегал к вертолету, пьяный, соскальзывал по обледенелым ступенькам трапа, бежал в унтах по льду, и полуночный туманный вечер выхватывал из-под кителя дефицитный пластмассовый галстук. Народ все менялся в каюте, приходили новые знакомцы, хвалили спирт, Санек по-барски угощал всех: «Пейте, у летунов гидролиз не пьют, только одну слезу поглощают!» Под утро Зорька куда-то исчезла, и Санек спал на чьей-то койке, положив под голову совершенно незнакомый ему чемодан. Днем, проснувшись и покуривая на палубе, откуда ничего не видно было, кроме промозглого тумана, Санек мельком увидел командира, около которого все время ходил капитан. Командир издали погрозил Саньку пальцем, но ничего не сказал, потому что был занят разговором. Под вечер пришла Зорька, от ее могучих плеч пахло макаронами по-флотски. Санек договорился продолжить. Всю ночь приходили какие-то люди, Санек то и дело бегал на вертолет с канистрой. Потом была и третья ночь. Санек стал рвать на Зорьке кофту, и она так ударила его кулаком по переносице, что он упал, залившись кровью, а потом стоял на льду у трапа на четвереньках и держал на носу снег. Потом его разыскал Бомбовоз и, стеснительно опустив глаза, повел через весь «Хабаров» к машине.
Оказывается, развиднелось, и они улетали. Калач снова погрозил Саньку — на этот раз уже кулаком. С «Хабарова» махали, Зорька что-то кричала, стреляли ракетами, вертолет тяжело поднялся, обе жены зимовщиков — немолодые женщины — перепугались, но потом привыкли к полету и с любопытством выглядывали в окошечки. Одна из них все время держала в руках авоську с лимонами, будто боялась, что лимоны украдут. До бухты Светлой шли с попутным ветром. Санек думал о Зорьке, вспоминал ее плечи, кофточку, жалел, что «фотку не подарила», а в перерывах между этими размышлениями добивался связи с базой. Добившись, сообщил, что идут на Светлую и скоро будут дома. Сахаров с такой радостью кричал, что, кажется, заплевал весь микрофон. Воденко все требовал подробностей, как «утерли нос подлецу», но Санек был еще при алкогольных парах, зевнув, ответил, что все расскажет дома. Полет прошел нормально, и Саньку никто ничего не сказал. Ни одного дурного слова. Истинный Господь!
«Кому в путь, тому пора!»
К вертолету бежали люди. Один, как видно, вскочил с постели, потому что прыгал он в кальсонах, в унтах и полушубке. Калач убрал нагрузку с винта, машина осела, баллоны шасси ушли наполовину в ноздреватый снег старой волейбольной площадки, которая была построена в год основания зимовки, но где никто так и не играл в волейбол… У зимовщиков, стоявших внизу, были странные лица, вернее, выражения лиц: будто завезли их сюда однажды жуткой ночью в пургу и все они страшно удивились этой мерзости в природе. Потом, за годы зимовки, это выражение удивления с лиц исчезло, но глаза остались те — от первой ужасной ночи. Впрочем, стоявший впереди всех молодой парень с дьяконской бородкой и с кавалерийским карабином образца 1938 года в руке имел просто нахмуренный и начальственный вид и строго глядел на Калача. Тот подмигнул ему и закричал:
— Привет, раскольники!
Бородатый неожиданно улыбнулся, поставил карабин на землю и глупо сказал:
— Вот это здорово!
— Т-а-с-я! — закричал вдруг мужчина в кальсонах.
Он, как зверь, бросился на вертолетное окошко, в котором увидал свою жену. «Вот сумасшедший!» — подумал Санек, даже испугавшись такого вида мужчины, когда он жутко бросился к окну. Бомбовоз, запутавшись в каких-то веревках, все не мог подобраться к двери, чтобы открыть ее, что полагалось ему по штату, женщина, эта самая Тася, все кричала на него: «Да открой же ты, бегемот, дверь! Здесь задыхаюсь!», а страшный мужик в кальсонах тряс вертолет. Наконец Бомбовоз со словами: «Пожалуйста, что мне, жалко, что ли?» — открыл дверь, мужик сграбастал свою жену и, ни слова не говоря, стал так ее обнимать, что все отвернулись, стыдно стало за такие чувства, а Санек даже подумал про бородатого: «Вот черт!»
Вторая женщина, которая везла авоську лимонов, вылезла из вертолета с виноватой улыбкой, словно ее много раз прогоняли с этой зимовки, но она вот вновь вернулась. Никто не побежал к ней, ничего не крикнул, группа зимовщиков стояла неподвижно, словно оцепенев. Потом все, как по команде, стали медленно поворачиваться к невысокому кряжистому человеку, который нагнул голову и черными буравчиками глаз протыкал женщину, сошедшую с лимонами.
— Явилась? — тихо усмехнулся он.
— Да брось ты, Костя, — ласково сказала женщина, подошла к человеку, потянулась к нему для поцелуя, но тот отвернул голову, легонько взял ее за руку и повел по снегу вниз, к домикам. Так и шли они вдвоем, низенький, с покатыми сильными плечами мужик и женщина в голубом зимнем пальто, в городских сапогах на каблуке, которые то и дело проваливались в снег и там, под снегом, спотыкались о камни. Авоська с желтыми лимонами цеплялась за наст… Все провожали их взглядами до тех пор, пока негромко за ними не стукнула покосившаяся дверь ближнего домика, обитая черным дерматином, из-под которого пробивались куски войлока. Лопасти вертолета крутились медленно, как крылья ветряной мельницы в жаркий июльский полдень…
— Так вы — вертолет с «Хабарова»? — спросил бородач.
— Объясняться потом, — сказал Калач. — Кто у вас старший? Надо принимать груз.
— Старший — я, — сказал бородач, — моя фамилия Гурьев.
— Ну так вот, товарищ Гурьев, — сказал, все еще не вставая со своего пилотского места, Калач, — загляни-ка, будь добр, в машину, мы вам кое-что привезли.
Зимовщики осторожно, будто еще не веря радостному предчувствию, заглянули в темное нутро вертолета и разом, как по команде, огласили авиационные внутренности пламенными воплями. Они увидели все: бараньи туши, яблоки, помидоры, арбузы, они были счастливы, как дети. Один из зимовщиков выхватил из сетки арбуз и стал его целовать, высоко поднимая на руках, как новорожденного.
«Во народ!» — с удивлением подумал Санек, грудью закрывая от варваров тонкую радиоаппаратуру. Николай Федорович, глядя на эту картину всеобщего разграбления, хмурился. Видал он все это, перевидал в Арктике — тоску по другой жизни, землю в консервных баночках, набор открыток «Москва моя», фильмы, где если по ходу действия режут арбуз, то эта часть крутится по пять раз на день.
Калач пролез мимо радиста, ничего Саньку не сказал, даже взял его за плечо, только покрикивал на зимовщиков:
— Без паники, ребята, у нас еще вагон времени в запасе — минут десять.
Какой-то парень в полушубке кубарем бросился вниз, к четырем домам, стоявшим в бухте Светлой почти у самой кромки берегового припая.
— Леонтьев, и мой захвати! — крикнул ему вдогонку Гурьев, который вылез из вертолета, как будто оставил он там свои начальственные глаза, а вставили ему два горящих от возбуждения угля.