Если бы Корещенко был в состоянии понимать и слышать, он услышал бы:
– Это вы, черт вас дери, во всем виноваты, виноваты, да… За что, за что, спрашивается, исполосовал он мне всю морду?
– Мольчить, негодни человек, мольчить!
– Ты молчи, дрянь, стерва, паскуда, гадина, гадина, да! Я через тебя теперь буду ходить месяц с узорами на физиономии, да! Не покажусь людям… убытки. Говорил, не надо! Подлюга жаднющая!
– Мольчить, я вас вигоняю завсем из мой мэзон, я зовуть дворник, полицей.
– Зови, анафема, зови на свою же голову. Зови полицию. Я ей такого против тебя наскажу, в Сибирь угодишь. Зови, да!..
– Ну, будет, руих! Кальме-ву! Спокойтесь. Я немножко горячился. Карашо, не надо полицай, не надо полис, – поправилась мадам Карнац.
Милые бранятся, только тешатся. И часа не прошло, забыты полные ушаты взаимных оскорблений. Почтенная парочка уже мирно беседует между собой. Мадам Карнац заботливо прикладывает холодные компрессы к исполосованной физиономии своего друга.
От этих компрессов линяют бакены, краска мутными струйками сбегает на манишку «профессора».
Он тихо стонет, больше интересничая, чем страдая, и, благодарный, время от времени целует пухлые веснушчатые руки Альфонсинки с короткими пальцами-сосисками.
В театральном мире, да и не только в одном театральном, весь город, несмотря на захваченность войной, весь, от великосветских салонов и кончая кофейнями, повторял на все лады о том, как опереточная примадонна Искрицкая из очаровательной женщины превратилась в пугающего своим видом урода и как друг ее, инженер-богач Корещенко, избил профессора Антонелли.
Все это попало на столбцы газет, лакомых до сенсаций. Имена трепались вовсю!
Корещенко никому не говорил о расправе своей с бакенбардистом, однако вся эта сцена воспроизведена была до мельчайших подробностей в газетах. Буквально с кинематографической точностью. Горничная-свидетельница, наблюдавшая посрамление чернобородого Калиостро под прикрытием соседней портьеры, выложила все, как на духу, представительному швейцару. А швейцар был на жалованье у одного из бойких и шустрых газетных сотрудников, давно профессионально заинтересованного заведением мадам Карнац и всем, что в нем совершается и происходит.
Швейцар давно имел зуб против скупого, синьора Антонелли и, конечно, самыми яркими красками расписал мамаево побоище, жертвою которого был «профессор».
Мадам Карнац уже начинала раскаиваться. Не отразится ли дурно вся эта громкая шумиха на репутации ее института? Но опасения оказались, напрасными. Скандал вместо вреда принес пользу. Широкая огласка превратилась в бесплатную рекламу заведению.
Появились новые клиентки, жаждавшие иметь «новое лицо». Седух скрежетал зубами от бешенства. Приходилось отказывать, пока не заживут на лице вздувшиеся багровые полосы.
Мадам Карнац говорила:
– Мосье ле профессер сейчас нет на Петерсбург… Иль эпарти, он уехаль на Москву. Уехаль делять нови лицо один очень высокий дам. Он скоро вернется, очинь скоро. Иль ревьендра бьенто.
– Хорошо, мы подождем, – покорно соглашались увядшие дамы, жаждавшие обновления.
– Мы подождем!
А в соседней комнате «профессор», сжимая кулаки, бранился сквозь зубы.
21. Консул республики Никарагуа и его армия
Армянский крез Аршак Давыдович Хачатуров, так упорно добивавшийся взаимности Искрицкой, засыпавший ее целыми цветочными оргиями и в конце концов перешедший на бриллианты, узнав о постигшем ее несчастье, охладел сразу. Все увлечение как рукой сняло.
Даже из приличия, обыкновенного человеческого приличия не заехал он справиться о здоровье, забросить карточку. Елена Матвеевна действовала наверняка, слишком хорошо зная ничтожную душонку своего поклонника и такую же ничтожную психологию этой душонки.
Нет блеска, оваций, огней рампы. Нет красоты, модного имени – стоит ли церемониться? Неделю назад он, как милости, добивался одного взгляда только, а теперь, теперь круто, по-хамски повернул спину.
Несколько иначе отнесся к своей платонической содержанке Мисаил Григорьевич Железноградов. Как деловой человек отнесся. Логически рассуждая – ее роль кончена. Больше не будет служить ему вывеской. Больше не будут о них говорить. Но следует проститься по-хорошему и, самое главное, «ликвидировать взаимоотношения».
Он еще должен ей за две недели тысячу пятьсот рублей. Мисаил Григорьевич отослал их Искрицкой с сопроводительным письмом.
«Глубокоуважаемая Надежда Фабиановна!
С душевным прискорбием сочувствую постигшей вас неприятности. Желаю выздоровления, если таковое наступит. Вы сами понимаете, что теперь я не могу пролонгировать наши взаимоотношения. Прилагаю при сем причитающиеся с меня тысячу пятьсот рублей и остаюсь готовый к услугам.
Генеральный консул республики Никарагуа в Петрограде
Мисаил Железноградов».
Банкир прочел это письмо жене, Обрыдленко, похвалил себя за красоту стиля и за свое джентльменство.
– Так поступил бы на моем месте каждый порядочный человек нашего круга!
– Теперь придется искать новую содержанку, – заметила Сильфида Аполлоновна.
– Душа моя, было бы только золото, а черти найдутся! – пожал плечами банкир.
Обрыдленко свез по адресу это письмо «со вложением».
– Не забудьте же: в собственные руки!
– А если она не примет? В таком положении?
– В собственные руки! – повторил Мисаил Григорьевич тоном не терпящего возражения кумира и баловня судьбы. Чем триумфальней и ярче разгоралась его звезда, тем непогрешимей становился этот господин с животиком, скрипучим голосом и беспокойно бегающими глазами.
Он любил повторять:
– Мое слово закон! Раз я сказал… Я не могу ошибаться.
Над особняком Железноградова взвился флаг – экзотический, неслыханный, не виданный здесь никогда на берегах Невы, флаг далекой, почти сказочной южноамериканской республики.
На всевозможных открытиях, на выставках, освещениях лазаретов, на больших публичных обедах, на парадных молебствиях, везде и всюду появлялся Мисаил Григорьевич в полном консульском мундире.
Этот мундир – плод творческой фантазии. Академик, стяжавший давно славу модного портретиста богато-буржуазных кругов, писал портрет Сильфиды Аполлоновны. Он изобразил ее на громадном холсте во всем великолепии дорогого туалета, со спускающейся с плеча собольей накидкой и в переливающем всеми цветами радуги «потемкинском» султане.
На ступеньках мраморной лестницы, средь белых колонн мадам Железноградова всем величественным видом своим являла нечто между индейским божеством и коронованной особой.
Тем, кто видел портрет, – а видели его все знакомые, – внушалось:
– Так написал покойную английскую королеву Викторию знаменитый Каролюс-Нюран. Да, да, знаменитый Каролюс! Он получил за этот портрет сто тысяч франков. Ну, а мы с Мисаилом заплатили академику Балабанову сущие пустяки – всего десять тысяч рублей!
Балабанов получил от Мисаила Григорьевича новый заказ.
– Сделайте мне акварельный эскиз моей новой формы… А потом вы напишете с меня во весь рост большой портрет в этой же самой форме. Два портрета! Один для моего дворца, другой я повешу в своем банке.
Художник, предвкушая новые пачки шелестящих бумажек, потирал от удовольствия руки… Только вот как относительно формы?
– Какой же имеется у вас, Мисаил Григорьевич, материал для эскиза? Надо хоть приблизительно знать покрой, шитье, колер?
– Академикус, вы чудак! – весело рассыпался скрипучим смешком банкир. – Ей-богу, чудак! Я сам ничего не знаю! Валяйте, как осенит вас вдохновение! Только чтобы красиво, эффектно! Побольше золота, красного побольше!
– Разве, Мисаил Григорьевич, вот что, – соображал Балабанов, – не взять ли нам в виде прототипа большой сенаторский мундир, там тоже много золота, много красного.
– Валяйте! Валяйте! Но все же с некоторым уклонением. Переставляйте, перекраивайте! Вот-вот, перекраивайте, хотя вы и не портной, а знаменитый академикус.