– Тише, граф, – остановила его Софья, – не волнуйтесь, это вам вредно. Вы хотите, чтобы я навещала вас? Да? Хорошо, пусть будет по-вашему… Но только если случится что-либо, пеняйте на себя…

– Что может случиться? Но вы уходите! – испугался Нейгоф, увидав, что Софья поднялась с табурета.

– Я вернусь… Да свиданья, граф, – и она протянула Михаилу Андреевичу руку.

Нейгоф не взял, а схватил ее и, повинуясь непреодолимому порыву, припал к ней с долгим поцелуем.

Софья не отняла руки.

– Ну, будет, будет! Какой вы! – наконец проговорила она. – Смотрите же, поправляйтесь! Я хочу видеть вас бодрым, здоровым… иначе… иначе не ждите меня… До свиданья, – и, вдруг склонившись над Нейгофом, она поцеловала его в лоб.

Голова графа закружилась, свет померк в его глазах.

Он беспомощно откинулся на подушки.

Когда сознание вернулось к нему, Софьи уже не было.

– Ушла! – воскликнул он.

– Поцеловала и ушла, – подтвердил больной, лежавший на соседней койке. – Родственница, что ли, или невеста? – продолжал любопытный сосед.

– Родственница, – ответил граф и потер рукой лоб.

Поцелуй Софьи так и жег его. Кровь кипела, сердце стучало. Сиделка, заметив, что больной волнуется, поспешила вызвать сестру милосердия.

– Что с вами, граф? – тревожно спросила та. – Не позвать ли врача? Вы возбуждены… это вредно для вас… болезнь может возвратиться, и вы…

– И я умру? Нет, сестра, нет, дорогая! Я не умру, от счастья не умирают…

– А вы счастливы? – с любопытством посмотрела на него сестра милосердия.

– Счастлив, счастлив… бесконечно счастлив! – ответил ей Михаил Андреевич и закрыл глаза. – Я теперь жить хочу!

– Тогда поздравляю вас… Доктора, конечно, не нужно: счастье – лучшее лекарство от всех недугов.

Она отошла. Нейгоф продолжал лежать с закрытыми глазами. Образ Софьи не покидал его, а еще не изведанное им чувство любви все разрасталось и разрасталось…

X

В паутине

Здоровье графа Нейгофа быстро поправлялось. Его молодой организм одолел недуг.

– Совсем вы молодцом становитесь, ваше сиятельство! – подшучивал над ним Анфим Гаврилович. – Вас теперь и не узнаешь… Ой-ой! Подозреваю я, что тут не наша латинская кухня виновата… Тут что-то более могущественное, чем вся ее стряпня, подействовало.

Граф смущался. Он и сам чувствовал, как возвращалась к нему сила, крепчал его организм.

Однако хотя тело выздоравливало, душа страдала. Произошел перелом, столь мощный, что в нем исчезал, бесследно поглощался им весь последний одиннадцатилетний период его жизни. Как прежде глубоко похоронен был в Миньке Гусаре граф Нейгоф, так теперь Минька Гусар растворился в воскресшем вновь для жизни графе Нейгофе.

И все это свершило внезапно вспыхнувшее чувство.

«Что со мной?» – спрашивал иногда сам себя Михаил Андреевич, и какой-то голос, исходивший из сокровеннейших тайников его души, отвечал ему: «Ты любишь!»

Так проходили дни.

Софья появлялась у выздоравливающего Нейгофа в каждый приемный день.

– Поднимайтесь, выздоравливайте скорее, граф! – сказала она однажды Нейгофу.

– Зачем? Я желал бы умереть, – ответил он.

– Умереть? Странное желание! Зачем вам понадобилась смерть?

– Тогда со мной навсегда осталась бы чудная греза, в которой я живу.

– О чем же вы грезите?

– О чем? А разве вы, пришедшая навестить меня, Миньку Гусара с кобрановских огородов, вы, чистая, светлая, радостная, разве это не греза? Разве я смел в последние одиннадцать лет своей жизни мечтать о чем-либо подобном? Никогда, слышите, Софья Карловна, никогда ничего подобного не рисовало мне мое воображение даже тогда, когда оно было раздражено… Я пал так низко, что всякое человеческое участие казалось мне несбыточной мечтой.

– Не будем говорить об этом, – кротко остановила его Софья.

– Как не будем?! – горячо воскликнул граф. – Да разве можно не говорить о том, что теперь составляет сущность моей жизни? Я сам ни за что не поверил бы, если бы кто-нибудь сказал, что для меня возможен возврат к прошлому. И вот это свершается, это свершилось, и виновница этого – вы!

– Я? – как будто удивилась Софья.

– Да, вы! Ваша ласка, ваше участие воскрешают меня. Я со страхом думаю о будущем, тогда как еще недавно для меня не существовало настоящего: ведь я уничтожал и свое настоящее, как уничтожил прошлое и будущее. Теперь они воскресли вместе со мной, и этим я обязан вам.

Софья терпеливо слушала Нейгофа, давая ему возможность высказаться, и, когда он умолк, сказала:

– Знаете, что я вам скажу обо всем этом? Я – простушка и не привыкла скрытничать. Мне кажется, я понимаю вас.

– Что вы хотите этим сказать? – удивился Нейгоф.

– Видите ли, я знаю кое-что из вашего прошлого, да и вы сами его не скрывали: вы только что называли себя Минькой Гусаром с каких-то кобрановских огородов… Так?

– Да, – прошептал граф.

– Итак, вы – с кобрановских огородов, а я? Я даже не знаю, откуда я… прямо с улицы… Вы несчастны, несчастна была и я… Мы соединены несчастьем, и я понимаю, как дорого вам всякое внешнее участие. Мне уже пришлось испытать это, когда покойный Евгений Николаевич подал мне руку помощи, вырвал меня из грязи… Вот поэтому-то я пожалела вас. Поверьте, я никогда не разделяла планов Козодоева, и мне казались отвратительными его расчеты на вас, это казалось мне постыдной куплей продажей. Я уже говорила, что возненавидела вас; но жалость к вам, как к такому же несчастному существу, каким была и я, пересилила ненависть. Вы были несчастны, жалки, больны; я тоже несчастна, тоже жалка, потому что после смерти своего приемного отца я осталась одинокой, беспомощной. Но я была все-таки здорова, и потому – выше вас. Мне показалось, что мой долг прийти к вам и утешить вас… Я пришла и прихожу… и… и еще приду…

Голос Софьи при этих словах зазвучал таким страданием, что Нейгоф с краскою на лице схватил ее руку.

– Что с вами?! – воскликнул он.

– Ничего… так… Это пройдет… Детство вспомнилось… Эта проклятая улица… Никому не нужная, всеми брошенная девчонка, голодная, беззащитная… Знаете ли, граф Михаил Андреевич, – с чувством воскликнула Софья, – знаете ли вы, что мне в то страшное время не раз приходилось, чтобы утолить голод, отнимать у таких же, как я, никому не нужных существ – уличных собак – добытые ими корки хлеба?!

– Бедная, несчастная! – вырвалось у графа.

– Да, да… потому-то я и понимаю несчастье другого… Что вам, милая? – вдруг заметила Софья подходившую к ней с конвертом в руках сиделку.

– Вам, барышня, приказано передать, – подала та конверт.

Софья вскрыла его, и лицо ее изменилось при одном взгляде на содержание записки.

– Простите, граф, я должна уйти, – поспешно поднялась она с табурета.

– Уже! Так скоро? – с грустью проговорил Нейгоф.

– За мной прислали… прощайте, я еще приду, и мы докончим наш разговор…

Она торопливо направилась к выходу. Нейгоф, никогда не видевший ее такой взволнованной, даже испуганной, тревожным взглядом следил за нею.

В дверях она встретилась с незнакомым Нейгофу человеком. Это был Кобылкин. Граф видел, как Софья отшатнулась при этой встрече, видел, что входивший старик, улыбаясь, поклонился красавице. И вдруг неприятное чувство к этому совершенно незнакомому ему человеку овладело графом.

«Кто это? – подумал он. – И как похож на того… Козодоева…»

Мефодий Кириллович, пропустив Софью, задержался на пороге. Он даже голову приподнял и наморщил нос, будто обнюхивая палату, а потом направился прямо к койке Нейгофа и, остановившись около него, громко произнес:

– Мое почтение, ваше сиятельство!

– Здравствуйте! Но я вас не знаю! – удивился Нейгоф.

– Будто бы? А впрочем, все может быть… Тогда позвольте представиться. Кобылкин я. Что-с? Вам решительно ничего не говорит эта неблагозвучная фамилия?

Нейгоф много раз во время своего босячества слыхал это страшное для всех стоявших «вне закона» имя, но сталкиваться им никогда не приходилось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: