Затем и народная музыка, и пляски, изображенные на лубочных картинках, нашли себе в Ровинском подробного описателя, — так же, как и разные виды театральных представлений, начиная с комедий при царе Алексее Михайловиче вроде: «малой прохладной комедии о преизрядной добродетели и сердечной чистоте в действе о Иосифе» и кончая интерлюдиями XVIII века — с их сюжетами весьма нескромного свойства. При этом он останавливается с особою подробностью на цыганском пении и пляске, издавна представлявших особую, притягательную прелесть для русского человека всех слоев общества. «Цыгане, — говорит он, — составляли необходимую принадлежность всякого народного гулянья: в Сокольниках, Марьиной роще, под Новинским — они пели и плясали публично на эстраде, как для благородных особ, так и для «подлого народа». Оригинальная манера их пения и пляски, необыкновенная верность слуха, гармонический строй голосовых аккордов, мягкость и грация женских одиночных голосов, рядом с неподдельным ухарством могучего хора, — приводили в безумный восторг не одних подпивших гуляк: знаменитая Каталани восхищалась пением цыганки Стеши; Лист, а по его примеру и другие музыкальные светила посещали московские таборы и восхищались цыганским пением. Что увлекает в этом пении и пляске, — это резкие и неожиданные переходы от самого нежного пианиссимо к самому разгульному гвалту. Выйдет, например, знаменитый Илья Соколов на середину с гитарой в руках, мазнет раз-два по струнам, да запоет какая-нибудь Стеша или Саша, в сущности, преглупейший романс, но с такою негою, таким чистым грудным голосом, — так все жилки переберет в вас. Тихо, едва слышным, томным голосом замирает на последней ноте своего романса… и вдруг, на ту же ноту, разом обрывается весь табор, с гиком, гамом, точно постройка над вами рушится: взвизгивает бойкая Любашка, орет во всю глотку Терешка, гогочет безголосая старуха Фроська… Ио поведет глазами по хору Илья, щипнет аккорд по струнам, — в одно мгновение настает мертвая тишина, и снова начинаются замирания Стеши…»
«В пляске та же манера, — продолжает он, — если танцуют двое мужчин, то один из них, обыкновенно старый и толстый, стоит на одном и том же месте, как будто совсем не пляшет, а так просто пошевеливает плечами, повертывает в руке шляпу, изредка притоптывая одною ногою, как будто подзадоривает своего молодого товарища, который, с криком и гиканьем, носится около него метелицей и рассыпается мелким бесом. Точно так и в женской пляске; если пойдет плясать, например, грациозная молоденькая цыганка, то вслед за ней вскакивает, точно дикий зверь, старая растрепанная цыганка, с судорожными подергиваниями носится она по эстраде, вскрикивает, взвизгивает, срывает с себя платок и останавливается как вкопанная на последнем взрыве табора».
Наконец, обширный отдел посвящен у Ровинского шутам, шутихам и юродивым, — а в заключение он, сам горячий любитель странствовать, описывает народные паломничества, делая массу ценных указаний из народного и церковного быта.
Таковы, в самых поверхностных, отрывочных и мимолетных чертах «Русские народные картинки». Вглядываясь и вчитываясь в них, точно исследуешь какую-то богатую РУДУ, которая раскидывается все дальше и дальше вглубь и вширь, обнаруживая в Ровинском громадное богатство, — богатство всевозможного знания, опыта и постоянной, стойкой и нежной любви к родине и своему народу. В одном из сочинений историка Соловьева выражена прекрасная мысль, что народ любит ставить памятники своим замечательным людям, но жизнь и деятельность выдающихся людей есть памятник, поставленный ими своему народу. Можно без преувеличения сказать, что трудом, положенным в «Словарь» и «Народные картинки», Ровинский поставил памятник своему народу, вложив в постройку его и силу своего разностороннего ума и теплоту своего, верящего в народ, сердца.
Личность Ровинского сказывается, наконец, и в изданной им в 1892 году книге — «Василий Григорьевич Перов. Его жизнь и произведения», состоящей из прекрасной биографии художника, написанной Н. П. Собко, и из 60 фототипий с картин Перова. Для издания произведений кого-либо из выдающихся русских художников Ровинскому представлялся большой выбор. Такое издание могло бы подавлять изображением тяжких сцен из боевой жизни; могло бы ласкать глаз изящною правдивостью в передаче полотну переливов света на мехах, материях и украшениях; могло бы представлять те жанровые сцены, где «сквозь видимый смех слышатся невидимые слезы» и где глубокотрагическое существо заключено в рамки какого-нибудь оригинального житейского явления… Но он не останавливался на этих произведениях художественной кисти. Ценитель, знаток и исследователь народной жизни, он не любил ничего кричащего, бьющего на эффект или исключительного. Простая русская жизнь, в ее обычном скромном течении, более привлекала его, ибо более просто и правдиво отражала на себе натуру русского человека. Живописателем именно такой жизни был Перов. Его простая, бесхитростная, полная стремления к самоусовершенствованию натура, его скромная жизнь должны были привлечь к себе чуткое внимание и симпатии Ровинского. Еще большее влияние должны были иметь на последнего художественные произведения Перова. В них, как в живописном калейдоскопе, проходит повседневная, небогатая красками и впечатлениями, но близкая русскому сердцу родная жизнь с ее семейными радостями и горестями, неизбежными драмами, особенностями и увлечениями.
Наивное торжество всей семьи чиновника, получившего первый чин, с восхищением созерцающей самого виновника этого торжества в момент примеривания впервые надеваемого вицмундира; добродушное самодовольство художника-любителя из «бурбонов»; трогательная встреча слепым отцом вернувшейся домой дочери-институтки — сменяются проводами покойника, кормильца семьи, причем от перевязанного веревками гроба на розвальнях, от беззаботных детских фигур, приютившихся по сторонам его, от всей сгорбленной нуждою и горем фигуры вдовы и от мрачного, грозящего снежною бурею, неба — веет настоящею, глубокою печалью и сиротством. Вот, затем, возвращение с похорон целой крестьянской семьи, по членам которой видно, что опустили в землю молодую и надежную опору стариков; вот приезд гувернантки в купеческий дом, где ее встречает сам, облеченный в халат, с чадами и домочадцами, — и бедная девушка стоит, вынимая дрожащими руками из ридикюля какое-то письмо, под перекрестным огнем надменных, черствых, враждебных и похотливых взглядов, а где-то за пределами картины чуется безысходная нужда и бедная больная мать и братишка или сестренка, которых надо воспитать… Вот, наконец, родители Базарова вместе на могиле «страстного, бунтующего сердца», пришедшие, «поддерживая друг друга, отяжелевшею походкой» — и затем они же, каждый в отдельности, лицом к зрителю, на коленях, полные «святой, преданной любви», «долго и горько плачущие, долго и внимательно смотрящие на немой камень, под которым лежит их сын»… Как выразительна затем обстановка двух арестантов в «Суде станового» и в «Отпетом», — как много говорит и обещает в будущем лицо последнего, напоминающего ястреба с перешибленным крылом, — какой эпилог из безвестной, таинственной повести изображен в фигурах утопленницы и городового, покуривающего над нею ранним осенним утром, скрывающим в клубах тумана башни и церковные главы Кремля!..
И тесно переплетенный с жизнью народа быт духовенства дал красноречивый материал Перову, начиная с деревенского крестного хода, монастырской трапезы, проповеди в сельской церкви, которую слушают, плохо понимая, крестьяне, и не слушают вовсе господа, отдаваясь сну или любовной болтовне, и кончая трогательною, несмотря на весь свой реализм, идиллиею, названною им «Рыбаки», представляющею сельского священника и дьякона, по пояс в воде тянущих невод с рыбою… В массе бытовых картинок и чудесных портретов изобразил Перов русскую жизнь и многих ее выдающихся людей, — а его знаменитые Птицелов, Рыболов, Охотники на привале, вместе с