Наряду с этим в самой среде присяжных поверенных иногда стал проводиться взгляд на защитника как на производителя труда, составляющего известную ценность, оплачиваемую эквивалентом в зависимости от тяжести работы и способности работника. Как для врача, в его практической деятельности, не может быть дурных и хороших людей, заслуженных и незаслуженных болезней, а есть лишь больные и страдания, которые надо облегчить, так и для защитника нет чистых и грязных, правых и неправых дел, а есть лишь даваемый обвинением повод противопоставить доводам прокурора всю силу и тонкость своей диалектики, служа ближайшим интересам клиента и не заглядывая на далекий горизонт общественного блага. Эта теория, опровергаемая прежде всего разностью целей правосудия и целей врачевания, в применении ее на судебной практике создала немало случаев, к которым можно было применить известный стих Некрасова: «Ликует враг, — молчит в недоуменьи — вчерашний друг, поникнув головой». Нельзя было без справедливой тревоги видеть, как в отдельных случаях защита преступника обращалась в оправдание преступления, причем, искусно извращая нравственную перспективу дела, заставляла потерпевшего и виновного меняться ролями — или как широко оплаченная ораторская помощь отдавалась в пользование притеснителю слабых, развратителю невинных, расхитителю чужих трудовых сбережений или бессовестному обкрадыванию народа… В этих случаях невольно приходилось вспомнить негодующие слова пророка Исаии: «Горе глаголющим лукавое быти доброе и доброе — лукавое, полагающим тьму свету и свет тьме». Были основания для такой тревоги и в тех случаях, когда действительные интересы обвиняемого и ограждение присяжных заседателей от могущих отразиться на достоинстве их приговора увлечений приносились в жертву эгоистическому желанию возбудить шумное внимание к своему имени или делалась попытка человека, а иногда и целое учреждение, обратить в средство для личных и в конце концов корыстных целей. Нередко во всех этих случаях щедро оплаченный язык ораторов оправдывал себя словами короля Лира: «Нет в мире виноватых». Но люди, прячущиеся за этот афоризм, вероятно, забывали, что ему предшествуют следующие слова: «Под шубой парчовою нет порока! Закуй злодея в золото — стальное копье закона сломится безвредно; одень его в лахмотья — и погибнет он от пустой соломенки пигмея!»

Было бы, однако, в высшей степени несправедливо обобщать эти случаи и поддерживать на основании такого обобщения неблагоприятный и нередко даже враждебный взгляд на такую необходимую жизненную принадлежность состязательного процесса, как защита. Нельзя забывать те достойные глубокого уважения имена, которые оставили и оставят свой нравственный след в рядах адвокатуры, и ту постоянную и вполне бескорыстную работу, которую, нередко с большим напряжением сил, приходилось и приходится нести членам этой адвокатуры, защищая подсудимых по назначению от суда в огромном числе дел. Поэтому нельзя не отнестись с крайним сожалением к тем случаям, когда с прокурорской трибуны раздавались намеки и даже прямые указания на то, что защита руководится лишь денежными соображениями, когда, например, говорилось присяжным, что «уверения защитника в невинности обвиняемого вызваны не столько убеждением, сколько крупным гонораром», или что «к психиатрическим экспертизам защитники прибегают в тех случаях, когда хотят вырвать из рук правосудия своего клиента, которого никоим образом оправдать нельзя», или указывается на то, что защитники способны «своими закупленными руками на массаж закона и массаж подзащитных». Оскорбление противника обвинением, бросаемым ему лично или сословию, к которому он принадлежит, вносит в судебные прения крайнее раздражение и яд оскорбленного самолюбия. Не удивительно поэтому, что по одному делу, как видно было из сообщения газет южной России, защитник на заявление товарища прокурора о большом гонораре, заставляющем прибегать к искажению истины, ответил расценкою речи обвинителя соответственно времени, употребленному на ее произнесение, и получаемому последним содержанию и определил ее стоимость в пятиалтынный.

Главным образом должны быть признаны недопустимыми в речах обвинителя выходки по поводу племенных или вероисповедных особенностей подсудимого и объяснение его действий свойствами народности, к которой он принадлежит, причем эти свойства с непродуманной поспешностью, в качестве огульного обвинения, являются результатом обобщения отдельных, не связанных между собою случаев, и субъективных впечатлений оратора. В бытность мою обер-прокурором уголовного кассационного департамента я несколько раз самым энергическим образом выступал против таких приемов, и Сенат, в интересах истинного правосудия, кассировал приговоры, состоявшиеся после таких обвинительных речей. Сюда же надо отнести — наравне со стремлением расшевелить в присяжных религиозную или племенную обособленность — во-первых, запугивание присяжных результатами их оправдательного приговора; во-вторых, пользование их малой юридической осведомленностью; в-третьих, пренебрежительное отношение к их имеющему последовать решению; в-четвертых, личное удостоверение пред ними таких обстоятельств, которые имеют характер свидетельских показаний, облеченных в форму действующей на воображение картины, и, в-пятых, пользование поведением подсудимого на суде как уликою против него. Мне вспоминается шустрый провинциальный прокурор, хвалившийся тем, что умеет говорить с присяжными понятным им языком, а не «разводить, — как он выражался, — антимонию». По делу о шайке конокрадов, наличность которой отрицала защита, он обратился к присяжным со следующими словами: «Вот вам говорят, что здесь нет шайки, а простое стечение виновных в одном преступлении; однако, господа присяжные, посчитайте-ка по пальцам — сколько тут подсудимых?! Один, два, четыре, шесть, семь! Ну, как же не шайка?! Вам говорят, — продолжал он, — что вина их не доказана, и просят об их оправдании. Что ж! Оправдайте! Воля ваша! Только вот что я вам скажу: смотрю я в окошко и вижу на дворе ваших лошадей и брички, телеги и нетычанки, в которых вы собрались со всех концов уезда и собираетесь уехать домой. Что ж! Оправдайте — пешком уйдете!..» В 1903 году товарищ прокурора одного из больших поволжских судов в обвинительной речи своей сказал: «Я согласен, что улики, предъявленные против подсудимых, малы и ничтожны, скажу даже более, что будь я вместе с вами, господа присяжные, в вашей совещательной комнате, то я, конечно, как судья должен был бы признать эти улики недостаточными для обвинения. Но как представитель обвинения, а следовательно, представитель общества и государства, я поддерживаю тем не менее обвинение против подсудимых и громко заявляю, что и на будущее время при столь же малых уликах я буду составлять обвинительные акты: слишком уж много краж развелось за последнее время, и мы будем оберегать от них общество, засаживая в предварительное заключение заподозренных воров-рецидивистов хотя бы и по таким уликам». В старые годы такое заявление в устах лица прокурорского надзора было немыслимо как по своему цинизму, так и по совершенному извращению задач обвинителя на суде.

Нужно ли говорить о том, как осторожно и в каких узких пределах допустимо взвешивать поведение подсудимого на суде? В моей ранней практике был случай, послуживший мне в этом отношении тяжелым и поучительным уроком. В качестве молодого товарища прокурора Харьковского окружного суда я обвинял одного мещанина в растлении 13-летней девочки. Подсудимый отрицал свою вину, а эксперты, как тогда часто случалось, совершенно разошлись в своих мнениях. В то время, когда потерпевшая девочка со слезами рассказывала про гнусность, над нею проделанную, а ее мать с волнением описывала непосредственные признаки преступления, виденные ею по горячим следам, подсудимый, сидевший против меня у противоположной стены судебного зала, не только улыбался, но неслышно смеялся во весь рот… То же самое делал он и во время убийственного для него показания эксперта, профессора Питры. Возражая защитнику, который ссылался на свидетельства соседей подсудимого, говоривших, что последний — человек скромный, доброго поведения и богобоязненный, я сказал присяжным, что эти его свойства едва ли подтверждаются его поведением на суде, где скорбь матери и слезы дочери не возбуждают в нем ничего, кроме смеха. Защитник не возражал, и присяжные ушли совещаться. «Я вас не узнаю, — сказал мне почтенный член суда, старик М. И, Зарудный. — Что это вы так на него напали? Ведь он вовсе не смеется, а плачет все время. У него от природы или от какого-нибудь несчастного случая рот до ушей — и судорога лица, сопровождающая слезы, вызывает гримасу, похожую на смех. Я сидел к нему гораздо ближе, чем вы, и мне это было ясно видно». Подойдя вплотную к месту подсудимого, я убедился в справедливости слов Зарудного и с ужасом представил себе, что присяжные могли разделить мое заблуждение и что слова мои легли тяжелым камнем на чашу обвинения. Пословица говорит: «Кто в море не бывал — тот богу не маливался». Она применима, однако, и к другим случаям жизни — и я испытал это в данном случае на себе. Вернуть присяжных было невозможно по отсутствию законного повода — и те полчаса, которые они совещались, показались мне целой вечностью. Я решил в душе выйти в отставку, если приговор будет обвинительный… Мое взволнованное и вместе удрученное состояние разрешилось невольными слезами благодарности судьбе, когда я услышал слова: «Нет, не виновен».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: