Поэтому косность римского простонародья легко объяснима. Веками поощряли его лень, угождали его тщеславию, мирились с его вялым прозябанием. Кто не работал каменщиком, столяром, пекарем, тот поступал в услужение, нанимался к священнику и прямо или косвенно оказывался на содержании у папы. Поэтому все тут резко делились на две партии: на прежних карбонариев, ставших мадзинистами и гарибальдийцами, — их было больше, и они составляли лучшую часть населения Трастевере, — и на тех, кто так или иначе жил подачками Ватикана, церкви: эти оплакивали утрату светской власти папским престолом. Но и те и другие ограничивались разговорами, никогда никому не приходило в голову воспользоваться случаем и перейти от слов к делу. И только вспышка страстей, равносильная приступу безумия, могла бы поколебать устойчивое здравомыслие этих людей. Чего ради беспокоиться? Нищета существует испокон веков, небо сине, солнышко греет, что может быть лучше сиесты в часы зноя? Одно только, казалось, было неоспоримо — их глубокий патриотизм; большинство гордилось отвоеванной славой, тем, что Рим сделался столицей Италии; так что слухи о соглашении между папой и королем, о восстановлении светской власти пап над городом Льва чуть было не привели к бунту в этой части Рима. И если все же нищета усилилась, если у римского труженика жалоб стало больше, виною тому было отсутствие заработков, ибо при огромном размахе строительства римский рабочий за пятнадцать лет ничего не получил. Прежде всего, город наводнило свыше сорока тысяч пришлых рабочих, по большей части с севера страны, более стойких и выносливых и к тому же согласных на низкую оплату труда. Кроме того, если римлянину и перепадал кое-какой заработок, он жил лучше, но сбережений не делал; когда же разразился крах и сорок тысяч тружеников, прибывших из провинций, вынуждены были вернуться восвояси, римский рабочий очутился, как и прежде, в мертвом городе: фабрики бездействовали, пришлось надолго распрощаться с надеждой на какой бы то ни было заработок. И он снова вернулся к своей извечной беспечности; в глубине души довольный, что может не слишком утруждать себя работой, он легко примирился со своей давнишней возлюбленной-нищетой и жил как вельможа без гроша в кармане.

Нищета в Риме была совсем иная, чем в Париже, и это поразило Пьера. Нужда здесь была бесспорно сильнее, пища хуже, грязь отвратительнее. Почему же эта римская голытьба сохраняла столько беззаботности, столько неподдельной жизнерадостности? Едва аббат вспоминал парижскую зиму, лачуги, куда набивался снег, где, стуча зубами от холода, без огня и без куска хлеба ютилась целая семья, сердце у него сжималось от жалости, а в Прати-ди-Кастелло такой острой жалости он не ощущал. И Пьер наконец понял: в Риме нищета была только нищетою, ей не сопутствовал холод. О, какое это сладостное, извечное утешение — неизменно яркое солнце, благодатное синее небо, милосердное к обездоленным и потому никогда не тускнеющее! Что за важность — гнусная конура, если можно спать на воздухе, радуясь теплому ласковому ветерку! Что за важность — голод, если в ожидании случайной милостыни семья сидит на залитой солнцем улице, поросшей сухим бурьяном! Климат способствовал умеренности, у людей не было потребности ни в алкоголе, ни в мясе, которые помогают противостоять промозглым туманам севера. В этом восхитительном воздухе, где, казалось, уже самое бытие наполняло человека счастьем, божественная праздность улыбалась золотым вечерам, нужда позволяла насладиться свободой. По рассказам Нарцисса, в Неаполе, в портовых кварталах и в Санта-Лючия, вся жизнь протекала вне дома, в узких зловонных улочках, где над мостовой развешено сохнущее белье. Женщины, дети, если не находились внизу, на улице, сидели на деревянных балкончиках, примостившихся под окнами. Тут шили, пели, умывались. Но улица принадлежала всем, мужчины прямо здесь натягивали штаны, полуголые женщины искали у детишек насекомых или причесывались сами, для голодного люда тут всегда был накрыт стол. На лотках, тележках шла непрерывная торговля всякой дешевой снедью — перезрелыми гранатами и арбузами, пирожками в масле, вареными овощами, жареной рыбой, ракушками; вся эта снедь была неизменно наготове, и можно было утолить голод тут же, под открытым небом, среди уличной толчеи, не разжигая огня. Кишела суетливая толпа, матери жестикулировали, отцы сидели рядышком вдоль тротуаров, ребятишки прыгали, и все это среди оглушительного шума, криков, песен, музыки. Какая поразительная беспечность! Хриплые голоса, громкий хохот, а на смуглых некрасивых лицах, под шапкой взлохмаченных угольно-черных волос светятся радостью жизни чудесные глаза. То были веселые, ребячливые, невежественные бедняки, чье единственное желание — раздобыть несколько су и наесться вволю среди непрестанной суеты уличного рынка! Никогда еще народные низы не были менее сознательны. И поскольку, если верить слухам, эти бедняки сожалели о прежнем Неаполитанском королевстве, которое, видимо, лучше обеспечивало их права на беззаботную нищету, стоило ли терять покой, добиваясь для этих людей, и против их же воли, роста знаний и сознания, роста благоденствия и чувства собственного достоинства? Эта веселость голодного люда в обманном хмелю солнечного тепла наполняла Пьера бесконечной печалью. Безоблачное небо явно покровительствовало затянувшемуся детству этого народа, баюкало народные низы, мешая им пробудиться. Лишенные самого насущного, они, разумеется, страдали и в Неаполе и в Риме; но в них не клокотала злоба, мрачная злоба при воспоминании о суровых днях зимы, когда дрожишь от стужи, в то время как богатые греются у пылающего очага; им незнакомы были заиндевевшие хижины, где в мерцании тусклой, угасающей свечи родится неистовая жажда мести, зовущая к бунту ради спасения жены и детей от неминуемой чахотки, ради теплого гнезда, которое сделало бы их существование более сносным. Да, нищета и вдобавок стужа — это верх социальной несправедливости, самая страшная школа, где бедняк познает, что такое страдание, учится ненавидеть его и клянется сокрушить старый мир, чтобы избавиться от мук!

И Пьер начинал понимать, что именно здесь, под этим благодатным небом мог появиться святой Франциск, нищий, преисполненный божественной любви, бродяга, прославляющий чудесное очарование бедности. Франциск был, несомненно, стихийным революционером, и его любовь к униженным, возврат к простоте ранней христианской церкви были своеобразным протестом против безмерной роскоши папского двора. Но никогда подобный возврат к простодушию и воздержанию не был бы возможен на севере, в стране, скованной декабрьскими стужами. Нужно было все волшебство природы, умеренность вспоенного солнцем народа, благословенное тепло итальянских дорог, чтобы стало возможно это добровольное нищенство. Благодатная природа и позволила Франциску прийти к полному забвению самого себя. Но вот что казалось странным: как мог святой Франциск с его жаждущей братства душою, открытой для всякой живой твари — для человека и зверя — и бездушного камня, как мог он некогда родиться тут, на земле, ныне столь немилосердной, столь суровой к меньшому брату, презирающей простонародье, отказывающей в подаянии даже самому папе? Высушила ли сердца исконная гордыня римлян или же тысячелетний опыт античных пародов в итоге привел их к себялюбию? Как случилось, что Италия до такой степени закоснела в догматическом, помпезном католичестве и возврат к евангельским идеалам, милосердие к обездоленным и страждущим бытует ныне в горестной юдоли севера, у народов, которым так скупо светит солнце? Исторические причины сыграли здесь свою роль, а главное, святой Франциск, так радостно обручившийся со своей избранницей — Бедностью, мог прогуливаться с нею босой, едва прикрыв наготу своего тела, встречая все великолепие вёсен среди народа, горевшего жаждой любви и сострадания.

Так, продолжая беседовать, Пьер и Нарцисс дошли до площади св. Петра и уселись подле дверей трактира, где они однажды уже завтракали за одним из выстроившихся вдоль тротуара столиков, накрытых сомнительной чистоты скатертью. Вид тут был действительно великолепный: напротив — собор, справа, над величественным разворотом колоннады, — Ватикан. Пьер сразу же поднял глаза вверх, на Ватикан, который владел его помыслами, на неизменно закрытые окна третьего этажа, где обитал папа и где никогда не было видно ни малейших признаков жизни. Официант уже приступил к исполнению своих обязанностей, подал закуску и приправу — анчоусы и укроп; и тут Пьер, желая привлечь внимание Нарцисса, легонько вскрикнул:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: